Сука - Пилар Кинтана
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришел день, когда Дамарис сама, без всякого нажима с его стороны и безо всяких там скептических комментариев, поняла, что собаку им никогда не найти. Они стояли перед огромной трещиной в земле, заполняемой снизу морской водой. Прилив был в своей высшей точке, волны с силой бились о скалы, и их окропляли брызги от самых высоких волн. Рохелио объяснял: чтобы перебраться на другую сторону, им придется ждать отлива – пусть море отступит как можно дальше, и тогда они смогут спуститься в провал, а потом подняться по скалам с другой стороны, только очень осторожно, чтобы не соскользнуть вниз, потому что камни скользкие, покрыты илом. Дамарис его не слушала. Мыслями она вернулась в то место и время, когда погиб Николасито, и, погружаясь в отчаяние, прикрыла глаза. Теперь Рохелио говорил, что еще можно было бы прорубить себе путь вокруг провала при помощи мачете, но проблема в том, что на той стороне полно колючих пальм. Дамарис открыла глаза и перебила его.
– Собака погибла, – сказала она.
Рохелио взглянул на нее, пока не понимая.
– Эта сельва – чудовище, – пояснила она.
Слишком их много, этих скал, покрытых илом, и волн, как та, что унесла покойного Николасито; слишком много гигантских деревьев, да и те с корнем вырывают грозы, а молнии рассекают пополам; слишком часты обвалы; слишком много ядовитых гадюк и змей, способных заглотить оленя, и летучих мышей-вампиров, высасывающих из животных кровь; слишком много растений с шипами, пронзающими ногу насквозь; слишком много потоков в ущельях, превращающихся после ливня в реки и сметающих все, что ни встретится на пути… А еще с той ночи, как убежала собака, прошло двадцать дней – слишком много.
– Пошли домой, – сказала Дамарис, на этот раз – без слез.
Рохелио подошел, сочувственно заглянул ей в глаза и положил на плечо руку. В ту ночь они снова любили друг друга, как будто бы с предыдущего раза не прошло десять лет. Дамарис даже допустила для себя мысль: а вдруг на этот раз она забеременеет, но на следующее утро сама над собой посмеялась, потому что ей ведь уже исполнилось сорок – возраст, когда женщины засыхают.
Это сказал как-то раз ее дядя, обронил на одном из тех его празднеств, которые он закатывал, когда они жили внизу в деревне, в двухэтажном доме. Он был пьян, без рубашки и сидел на улице в компании с несколькими рыбаками, когда перед ними прошла деревенская красотка. Высокая, она шла горделиво, покачивая бедрами, прямые волосы спускаются ниже лопаток. Дамарис всегда ею восхищалась. К ней были прикованы взоры всех рыбаков, а дядя глотнул из своего стакана.
– Хороша, ничего не скажешь, – выдохнул он, – а ведь ей, должно быть, уже сорок – возраст, когда женщины засыхают.
«А я всегда была сухой», – горестно подумалось Дамарис.
Несколько дней они с Рохелио были вместе. Она рассказывала ему, как развиваются события в дневном телесериале, а он ей – что видел и о чем думал, пока охотился, рыбачил или косил траву на газоне. Вспоминали прошлое, смеялись, обсуждали новости и вечерний сериал, а потом оба шли спать, как в самом начале, когда ей было восемнадцать и она еще не начала страдать от того, что не может забеременеть.
Но как-то утром, когда Дамарис собирала в кухне завтрак, она уронила чашку из сервиза, привезенного Рохелио из последней его поездки в Буэнавентуру.
– И пары месяцев они у тебя не продержались, – с досадой проговорил он, – тяжелая у тебя рука – что есть, то есть.
Дамарис ничего в ответ не сказала, но в ту же ночь, когда телевизор выключили и он попробовал ее приобнять, она увернулась и ушла в ту комнату, где спала одна. И какое-то время разглядывала свои руки. Они были большие, с толстыми пальцами, сухими огрубевшими ладонями и глубокими, словно трещины в сухой земле, линиями на них. Мужские руки, руки каменщика или рыбака, что легко вытянут из моря громадную рыбину. На следующий день ни один из них не сказал «Доброе утро», и оба опять стали держаться друг от друга на расстоянии, не смотрели в глаза, спали в разных комнатах и говорили только самое необходимое.
Дамарис больше уже не плакала по своей собаке, но осознание того, что теперь ее нет рядом, камнем лежало на сердце и причиняло боль. Она скучала по ней – каждый день, каждую минуту. И когда возвращалась из деревни домой, а собаки нет, не ждет она хозяйку на верхней ступеньке, приветственно виляя хвостом, и когда опять принималась чистить рыбу, а та уже не выпрыгнет, словно из-под земли, не сводя с нее упорного взгляда, и когда убирала остатки еды, не откладывая уже для своей девочки лучшие кусочки, или когда пила утренний кофе, а почесать за ухом и некого. Ей то и дело грезилось, что она видит ее: то за мешком с кокосами, прислоненным Рохелио к стене хижины, то на смотанных и уложенных друг на друга швартовах, оставленных под навесом, то за вязанкой дров, брошенной мужем возле плиты, то среди других собак, то в зарослях сада, то, вечерами, в тени деревьев. И даже на подстилке, по-прежнему лежавшей в кухне, потому что Дамарис никак не могла собраться с духом и убрать ее.
Дон Хайме выразил ей свои соболезнования, как будто у нее кто из родни умер, и Дамарис была ему искренне благодарна за то, что он всерьез принимает ее чувства. Не то что донья Элодия – пока Дамарис рассказывала ей, как все это случилось, ее вдруг охватило чувство вины: это ведь у нее собака убежала, это она сама оставила попытки ее найти, сама потеряла всякую надежду. Донья Элодия выслушала рассказ молча, а затем горестно вздохнула, словно смирившись, вконец обессилев от тягот жизни. От помета в одиннадцать щенков остался только один – кобель, которого она оставила себе. И теперь Дамарис, когда ей случалось пойти в соседний городок, старалась