Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг - Бенгт Янгфельдт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В преддверии массового террора
В данной ситуации статья Ермилова представляла собой не что иное, как донос — и он и Маяковский прекрасно это понимали. До сих пор борьба партии с “оппозицией” включала главным образом такие меры, как высылка из страны, чистка кадров и запрет на публикации, однако в последнее время характер борьбы изменился, о чем свидетельствуют арест и расстрел Якова Блюмкина осенью 1929 года. Мы помним Блюмкина первых лет революции — театрально размахивающего револьвером чекиста и террориста, завсегдатая литературных кафе, друга многих писателей, в том числе Есенина, Мандельштама — и Маяковского, который дарил ему свои книги с автографом. После убийства немецкого посла фон Мирбаха летом 1918 года Блюмкин сбежал из Москвы, но через год был помилован Дзержинским, после чего в двадцатые годы сделал блестящую карьеру в ЧК. Благодаря знанию языков (помимо иврита, он владел несколькими восточными языками) он часто выполнял поручения за границей, в частности в Палестине, Афганистане, Монголии, Китае и Индии (где пытался настроить население против британских оккупационных властей).
Помимо традиционной деятельности ОГПУ интересовали также возможности массового воздействия на людей, и одно время Блюмкина привлекали для проникновения в оккультные круги Петрограда. К такому же неординарному шпионскому жанру можно отнести две экспедиции в Тибет, организованные ОГПУ в 1926 и 1928 годах с целью найти мифическую Шамбалу, чьи жители, по легенде, обладали способностью к телепатии. Экспедиции формально возглавлял художник и теософ Николай Рерих, но основным действующим лицом был прекрасно ориентировавшийся в восточной мистике Блюмкин, который выступал под видом то монгольского офицера, то ламы — в зависимости от характера выполняемого поручения.
На протяжении всей своей наполненной приключениями карьеры Блюмкин был близок к Троцкому и несколько лет работал его секретарем. В конце 1927 года, во время сталинских атак на оппозицию, он откровенно демонстрировал свою симпатию к последней. Благодаря хорошим контактам в ОГПУ ему, несмотря на это, поручили руководить всей советской агентурной деятельностью на Ближнем Востоке. Для финансирования шпионской сети он открыл в Константинополе букинистический магазин, специализировавшийся на старых еврейских рукописях (похищенных агентами ОГПУ из Ленинской библиотеки или конфискованных в синагогах и других очагах еврейской культуры). Затем под азербайджанско-еврейским именем Якоб Султанов он ездил по Европе и продавал книги как можно дороже, что полностью соответствовало интересам его работодателей. С гораздо меньшим энтузиазмом они отнеслись к состоявшейся в апреле 1929 года встрече Блюмкина и Троцкого, который в то время жил в Константинополе и который уговорил Блюмкина присоединиться к нему в борьбе против Сталина. Вернувшись в Москву, Блюмкин щедро делился впечатлениями от Константинополя, на него донесли, и он был арестован — по некоторым сведениям, его арестовали дома у только что уволенного наркома Луначарского, где он какое-то время жил. 3 ноября Блюмкина казнили по прямому приказу Сталина.
Расстрел Блюмкина потряс его коллег по партии и органам безопасности. Если казнили человека со столь прочными связями в самых высокопоставленных кругах ОГПУ, то такая участь могла ожидать любого… Так же, как процесс против Краснощекова был первым антикоррупционным делом, в котором обвинялся видный коммунист, казнь Блюмкина стала первым смертным приговором стороннику троцкистской оппозиции. Троцкий призывал своих сторонников на западе выступить с протестом против убийства “пламенного революционера”, но без особого успеха.
Ни Маяковский, ни его друзья не упоминают казнь Блюмкина ни словом, что, с учетом политической взрывоопасности события, неудивительно. Однако трудно поверить, чтобы это событие не вызвало у Маяковского сильных чувств — и воспоминаний: об анархистском периоде первой революционной поры, о времени, когда все казалось возможным. Казнь Блюмкина была не просто смертью отдельного человека, а концом революционной эпохи и мечты о неавторитарном социализме. Начиналась новая эра в истории русской революции — эра террора.
Если смерть Блюмкина напомнила об ушедшей эпохе, об авантюристе и революционном романтике, с которым Маяковский в последнее время встречался довольно редко, то другая казнь, имевшая место два месяца спустя, ударила непосредственно по ядру футуризма. Родившийся в 1901 году Владимир Силлов был членом сибирской футуристической группы “Творчество” и лефовцем, писал статьи о Маяковском и Бурлюке, составлял библиографию произведений Хлебникова и Маяковского (по-следняя была напечатана в первом томе его Собрания сочинений, вышедшем в ноябре 1928-го). 8 января 1930 года его арестовали и приговорили к расстрелу за “шпионаж и контрреволюционную пропаганду”, а через три дня приговор был приведен в исполнение.
В чем состояло “преступление” беспартийного Силлова, не совсем ясно. По одной версии (троцкиста Виктора Сержа), он оказал услугу сотруднику ОГПУ, поддерживавшему оппозицию, по другой (сына Троцкого) — Силлова казнили “после неудав- шейся попытки связать [его] с делом о каком-то заговоре или шпионаже”. Возможно, “доказательства” содержались в дневнике Силлова, который представлял собой “дневник не обывателя, а приверженца революции”. Он “слишком много думал, — написал Пастернак своему отцу, — что и ведет иногда к менингиту в этой форме”.
Весть об аресте и казни Силлова, разумеется, немедленно распространилась среди его друзей и коллег, но так же, как и в случае с Блюмкиным, об их реакции ничего не известно'. Если реакция рефовцев неизвестна, то у Пастернака приговор Силлову вызвал бурю эмоций — так же как двумя годами ранее шахтинское дело. По сравнению с этим
бледнеет и меркнет все, бывшее доселе, — писал он Николаю Чуковскому. — Из Лефовских людей в современном
По свидетельству Эммы Герштейн, Пастернака поразило равнодушие Кирсанова, когда он рассказал о “расстреле старого знакомого” — “как будто речь шла о женитьбе или получении квартиры”. Было высказано предположение, что свидетельство Герштейн относится к казни Силлова. Но Герштейн не называет имя казненного, “кажется бывшего эсера”, которым вполне мог бы быть малознакомый Кирсанову Блюмкин.
облике это был единственный честный, живой, укоряющеблагородный пример той нравственной новизны, за которой я никогда не гнался, по ее полной недостижимости и чуждости моему складу, но воплощению которой (безуспешному и лишь словесному) весь Леф служил ценой попрания где совести — где дара. Был только один человек, на мгновение придававший вероятность невозможному и принудительному мифу, и это был В [ладимир] С [иллов]. Скажу точнее: в Москве я знал одно лишь место, посещение которого заставляло меня сомневаться в правоте моих представлений. Это была комната Сил[л]овых в пролеткультовском общежитии на Воздвиженке.