Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг - Бенгт Янгфельдт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нерешительность Норы объяснялась не только ее молодостью и робостью, но и резкими перепадами настроения Маяковского и его деспотическим желанием владеть ею безраздельно. Она должна была постоянно повторять, что любит его, в противном случае его одолевали страшные приступы ревности. Каждый день он ожидал ее в кафе рядом с театром, и, опаздывая, она видела одну и ту же картину: за столом в широкополой шляпе сидит Маяковский, сложив руки на набалдашнике трости и уперев в них подбородок, в ожидании ее он не сводит взгляда с двери. Нора испытывала неловкость, но ситуация была неловкой и для Маяковского, который стал посмешищем в глазах официанток: хмурый тридцатишестилетний мужчина часами ждет актрису, которая почти вдвое моложе его. Но когда Нора попросила его не назначать встречу в кафе, потому что она не могла обещать, что придет вовремя, он ответил: “Наплевать на официанток, пусть смеются. Я буду ждать терпеливо, только приходи!”
Наглядным примером эгоцентризма и эгоизма Маяковского было и его нежелание понимать, почему Нора после аборта отказывает ему в близости. Она пыталась объяснять, что это вызвано временной депрессией и что если он на какое-то время оставит ее в покое и не будет реагировать “нетерпимо и нервно” на ее “физическое равнодушие”, то вскоре все будет как и прежде. “А Владимира Владимировича такое мое равнодушие приводило в неистовство. Он часто был настойчив, даже жесток”, — вспоминала Нора. Сексуальная сторона “играла очень большую роль” в их отношениях: “Отсюда — такое болезненное нервное отношение Владимира Владимировича ко мне. Отсюда же мои колебания и оттяжки в решении вопроса развода с Яншиным и совместной жизни с Маяковским”.
В ожидании “решения вопроса” они стали искать жилье, где могли бы жить вместе, — по словам Норы, они хотели двеотдельные квартиры на одной лестничной площадке. “Конечно, это было нелепо — ждать какой-то квартиры, чтобы решать в зависимости от этого, быть ли нам вместе, — вспоминала Нора, — но мне это было нужно, так как я боялась и отодвигала решительный разговор с Яншиным, а Владимира Владимировича это все же успокаивало”. Поскольку Федерация советских писателей строила дом напротив Художественного театра, Маяковский связался с секретарем союза — тем самым Владимиром Сутыриным, который от лица союза подписал статью Маяковского в “Комсомольской правде” в связи с нападками на Лили и Осипа. Он объяснил, что не может больше жить в Гендриковом, и поэтому ему нужна квартира, желательно до того, как Лили и Осип вернутся из-за границы. Узнав, что ранее осени устроить это невозможно, он ответил: “Ну, что же, я сделаю иначе: я что-нибудь найму, а осенью условимся, что ты мне дашь поселиться в отдельной квартире”.
Последняя соломинка
В марте Маяковский занялся новым театральным проектом “Москва горит” — “героической меломимой” о революции 1905 года, которая была написана для московского цирка. Поскольку руководство цирка больше интересовалось кассовыми сборами, чем художественными амбициями Маяковского, оно постоянно вмешивалось в репетиционную работу, пытаясь “нормализовать” представление, что возмущало и разочаровывало Маяковского. В личном плане столь же мучительным было одиночество, обрушившееся на него после того, как Лили и Осип уехали, а ближайшие друзья его предали — или он их, в зависимости от перспективы. Верным другом оставался Лев Гринкруг, который навещал Маяковского почти ежедневно и с которым он мог удовлетворять свою страсть к игре.
“Я считаю, что я и наши взаимоотношения являлись для него как бы соломинкою, за которую он хотел ухватиться”, — подводила итог Нора несколько самоуничижительной формулировкой, если вспомнить о чувствах, которые она вызывала у Маяковского. Они проводили вместе все свободное от работы время, часто, ради приличия, вместе с мужем Норы. “Мы встречаемся с ним
ежедневно, иногда несколько раз в день, — вспоминал Яншин, — днем, вечером, ночью”. Однажды после проведенного вместе вечера Маяковский стал умолять их поехать к нему в Гендриков. Поговорили, выпили вина, вышли погулять с Булькой, и Маяковский, крепко схватив Яншина за руку, сказал: “Михаил Михайлович, если бы вы знали, как я вам благодарен, что вы заехали ко мне сейчас. Если бы вы знали, от чего вы меня сейчас избавили”.
В середине марта Маяковский помирился с Кирсановым, но без особого энтузиазма, если судить по письму к Лили, в котором он называет своего старого друга (с женой) “новыми людьми”, которых он “чуть не забыл”. Помимо Бульки компанию Маяковскому в Гендриковом составляют домработница — и агент ОГПУ Лев Эльберг, Сноб, который после отъезда Лили и Осипа короткое время жил в их квартире. Почему? Чтобы Маяковскому не было скучно? Или это присутствие было как-то связано с его профессиональными задачами? “Обязательно скажи снобу что адрес его я оставила, но никто ко мне не пришел и это очень плохо”, — писала Лили Маяковскому из Берлина. Были ли у Лили какие-нибудь “поручения” в немецкой столице? Соблазнительна конспирологическая трактовка этой загадочной фразы, но, может быть, речь шла лишь о подарке, который нужно было
передать? (Подобными вопросами окружены также “разные дела и просьбы”, которые опоздавший на вокзал Яня Агранов хотел, но не успел передать Лили и Осипу перед их отъездом в Берлин. Передавал бы профессиональный агент задания на перроне — к тому же опоздав к отходу поезда? Вряд ли. Вероятнее всего, “дела и просьбы” были более прозаическими, сродни тем, которыми Лили обычно обременяла Маяковского.)
Чувство одиночества и изолированности, овладевшее Маяковским зимой 1930 года, усиливалось тяжелым гриппом, которым он заболел в конце февраля и от которого долгое время не мог избавиться. У такого ипохондрика, как Маяковский, самая безобидная простуда вызывала неадекватную реакцию: он пугался и впадал в депрессию. Особую тревогу вызывал голос — его рабочий инструмент и составляющая его творческой индивидуальности: “Для меня потерять голос то же самое, что потерять голос для Шаляпина”. Вследствие курения и многочисленных турне
и выступлений он часто страдал инфекционными заболеваниями горла и, как бы его ни разуверяли врачи, постоянно боялся, что у него рак или какая-нибудь другая смертельная болезнь. В марте 1930 года Маяковскому несколько раз пришлось прерывать выступления из-за проблем с горлом, вызванных простудой в сочетании со стрессом и перенапряжением. Когда 17 марта, во время выступления в Политехническом музее, он читал “Во весь голос”, чтобы доказать, что не “стал газетным поэтом”, закончить чтение он не смог. Каменский вспоминал: “Нервный, серьезный, изработавшийся Маяковский как-то странно, рассеянно блуждал утомленными глазами по аудитории и с каждой новой строкой читал слабее и слабее. И вот внезапно остановился, окинул зал жутким потухшим взором и заявил: “Нет, товарищи, читать стихов я больше не буду. Не могу”. И, резко повернувшись, ушел за кулисы”. Проблемы с горлом преследовали Маяковского, и неделю спустя в Доме комсомола Красной Пресни, где его попросили не комментировать свои стихи, а читать их, Маяковский ответил: “Я сегодня пришел к вам совершенно больной, я не знаю, что делается с моим горлом, может быть, мне придется надолго перестать читать. Может быть, сегодня один из последних вечеров <… >”. Прочитав тем не менее несколько стихотворений, он был вынужден прервать выступление словами: “Товарищи, может быть, здесь кончим? У меня глотка сдала”.