Нашествие хазар (в 2х книгах) - Владимир Афиногенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое священнодействие крещального обряда — возложение на крестившихся руки, жест защиты и благословения. Рука священнослужителя — рука Самого Господа Иисуса Христа — защищает, даёт прибежище, берет под крыло, ибо в будущем этому человеку предстоит смертельная схватка с силами тьмы. Но он уже не будет бояться их… И тогда Максимилла и Дубыня поворачиваются и становятся лицом на запад, чтобы навсегда отречься от сатаны, и воздевают руки, показывая, что они подчиняются Христу и хотят быть его слугами.
И Константин глаголет:
— Отрицавши ли ся сатаны, и всех дел его, и всех аггел его, и всего служения его, и всея гордыня его?
И крещаемые ответили:
— Отрицаюся.
Философ повторил вопрос ещё дважды, и так же дважды, утвердительно прозвучало в ответ.
Ещёжды звучит громкий голос Константина, повторивший вопрос паки[215] трижды:
— Отреклися ли сие сатаны?
И дан был трижды ответ оглашёнными:
— Отрекохося.
— И дуни, и плюни на него! — приказывает Константин.
После этого крещаемые снова оборачивают своё лицо к востоку, к Свету мира, и читают Символ веры[216]. Прочитали его мои подопечные без запинки, за что я удостоился от Константина благодарственного взгляда. И обращаясь к Дубыне и Максимилле поочерёдно и трижды философ вопросил снова:
— Сочетался ли еси Христу?
— Сочетахся.
И паки глаголет:
— И веруеши ли Ему?
— Верую Ему, яко Царю и Богу… — слышится в ответ.
Это решение и клятва принимаются раз и навсегда, ибо, по словам Господа нашего Иисуса Христа, «никто, возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадёжен для Царствия Божия». Прежде всего — доверие, безусловное подчинение, полная отдача себя воле Того, за Кем должен следовать, что бы ни случилось и как бы трудно ни было нести Его бремя. «Ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко», — заповедовал нам Спаситель.
— И поклонися Ему, — говорит Константин.
Снова слышит в ответ:
— Поклоняюся Отцу и Сыну, и Святому духу, Троице Единосущной и Нераздельной.
Поклоняясь Троице Единосущной и Нераздельной, Святой и Животворящей, человек приобщается Божественному откровению, бесценному дару и радости всех радостей.
— Благословен Бог, всем человеком хотяй спастися, и в познание истины прийти, ныне и присно, и во веки веков. Аминь, — возглашает Константин и читает молитву.
Затем крещаемые троекратно погружаются в воду. Принятие купели — главное из таинства Крещения: человек умирает для жизни греховной и спогребается со Христом для того, чтобы жить в нём.
6
Жена Лучезара дождалась наконец-то муженька, а детки своего тату… А каков мужик статный возвернулся — не узнать, будто ростом выше стал, на лицо пригожий; да и раньше-то был недурён собой, только за повседневными заботами, вечной нищетой да бедами ускользало всё это от жены Лады — не до того, днём — в работе, вечером при тусклой лучине — почти не видать лица, лишь ночью чувствовала его крепкое тело, вот и народила шестерых…
Выбежала «шестёрка» встречать отца, а перед ними на справном коне витязь в кольчуге, да не от столетнего деда-соседа, а в такой, что больно глядеть от ярких блёсток… Жена ахнула:
— Милый мой, желанный ты мой! — протянула к Лучезару руки и заплакала.
— Ну будя… Будя! — слез с коня русский ратник и приобнял жёнушку; крепко её обнять дети не дали, повисли на руках отца, умеющих и детей держать, и чепиги орала[217] в поле, и рукоять меча на рати.
— Ну, Лада, — сидя потом за столом, рассказывал захмелевший Лучезар, — где токмо мои ноженьки не ступали: дикую землю прошли, Болгарию, землю царя Византа потоптали, а возвращаясь, и Крым полаптили, где хазарушек, мать твою, слегка пощипали… Хотели аж до ихнего моря дойти, Джурза… Джурда… Джурма… а, леший, забыл, в общем, Хазарского, да не сумели… На старуху, и ту, бывает проруха.
Счастливая Лада заглядывала в глаза мужу, упивалась его лишь видом и слушала вполуха; детки сидели рядом, не менее счастливые, поигрывали подарками и лакомились заморскими сладостями. Лишь дед-сосед, мохом обросший, шамкал беззубым ртом да, кривя губы, поддакивал:
— Море-то и я видел… Знамо.
Ребятня, что постарше, хихикала, зная, что дед так всегда свои слова заключал: «Знамо…»
В других домах на Подоле тоже веселье, а наверху, на горах, пошумнее, побогаче встречали… И горевали погромче, у кого близких калёная стрела отняла или меч-акинак византийский… А у той матери, что говорила заклятия, провожая на битву своих сыновей, никто не вернулся: рыдания и стоны стояли на дворе; молодухи и она сама буйно оплакивали гибель… Как жить дальше им, одним женщинам с детьми малыми?…
Мужчины, а вместе с пятью сыновьями с этого двора провожали на ратное дело и двух работников, деда Светлана с Никитой, живших на постое, не убоялись «стрелы, летящей в день», только эти-то стрелы сразили их, не убоявшихся, сразили всех, кроме Никиты… Бабка Анея давно по своему мужу слезы выплакала, теперь черед наступил хозяйки с молодыми вдовушками слезы выплакивать…
Одни плачут, другие веселятся.
Как и жена Лучезара, рада-радёшенька словенка с Ильмень-озера, у которой росли дочка и сынок и которую Чернодлав пытался принести в жертву богу, — муженёк-древлянин тоже возвернулся с войском Дира, правда, слегка прихрамывал от ранения в ногу дротиком. Главное, чтоб руки целы были: надо дома возводить на Припяти… Уже по берегам реки, по распоряжению Аскольда и Высокого Совета, топорики по брёвнам потюкивают, уже срубы изб, свежепахучие, в ряд выстраиваются…
А Дир, оказавшись в Киеве, в дела государственные пока не стал вникать и у брата в княжеском дворце долго не гостил, а ускакал в свой лесной разгульный терем, взяв с собой Еруслана, с которым теперь, после гибели Кузьмы, не расставался… Вместе пили, гуляли, любили молодиц… Еруслан ведь тогда в Саркеле хотел сарацинку Малику взять в Киев, да Дир запретил — велел отдать её снова Асафу, как-никак, а тот помог взять крепость… Поупирался бывший предводитель кметов, и Малика была согласна поехать с ним, но приказ князя — закон!
Диру в моменты похмелья лезли мысли в голову о неудавшемся в целом походе на хазар: «Ну, взял Саркел, небольшой крепостной гарнизон уничтожил, потеряв, кстати, дорогого человека Кузьму, и Деларам умертвил… — и тогда злился на брата, что отпустил её из Киева. — А дело-то большое не сладил, не достиг Итиля и Джурджанийского моря… И с сестрой царя Богориса каверза вышла — вспомнить стыдно».
И тогда всё чаще возникала живою перед глазами жена-покойница, которую засек плетью… Почему возникала?! Может, оттого, что не хоронил её и на могиле ни разу не был… Скорее всего — сердце от тоски болело, и не спасали пьяные оргии. И во сне не единожды жену видел: плыла она по небу в белых одеждах, оборачивалась лицом к нему и не звала, а лишь укоризненно глядела большими васильковыми глазами… Тяжёлый пот прошибал тогда Дира.
Возвращаясь однажды с предобеденной прогулки с детьми, мамками да няньками, княгиня киевская увидела, как со стороны Лыбеди, разхрумкивая ледок с грязью (на дворе месяца груденя[218] половина шла), выскочили верховые. По алому корзно поверх тёплого кафтана в переднем всаднике княгинюшка свояка признала — Дира, который, выскочивши на угор, снова пустил коня вскачь берегом Днепра.
— Вот бешеный, и куда это он? — спросила княгиня старшую из мамок Предславу; та, увлёкшись детьми, не поняла вначале, о ком государыня спрашивает, да по зардевшимся щекам и восхищённому взгляду вослед верховому догадалась: о брате мужа…
Старшая стала примечать за княгиней эти взоры с тех пор, как похоронили жену Дира. Сказала:
— И впрямь, бешеный он, княгинюшка… — На такое обращение, без добавления «матушка», Предслава имела право, в отличие, скажем, от сенных или теремных девок. — Никак в сторону могильных курганов подался… — И увидела, как потух взор старшей жена Аскольда.
Не доскакав локтей триста до холма, в котором лежала засечённая плетью жена, Дир на ходу соскочил с коня и бегом — неумело, вприпрыжку, — бегать-то приходилось редко: шагом всё аль на коне, — приблизился к насыпи и заглянул в кувшины — во все двадцать в ряд. Поминая покойницу, мёд выпили, теперь кувшины стояли, осенней дождевой водой наполнены…
«Сам не смог помянуть, добрые люди сделали…» — подумал Дир.
Поднял глаза к небу, увидел быстро сменяющие друг друга серые облака; то они были похожи на фигуру медведя, то на высокую византийскую крепостную башню, то на клубкастый грязный туман, поднимающийся над болотом и рассеивающийся под дуновением сильного ветра…
«Здесь, в священном кургане, покоится тело жены и там, в болоте, в грязи лежит некогда моя возлюбленная и, чтобы она не вставала из смрада и не пугала добрых людей, пробил её сердце осиновый кол… Справедливо ли это?… — задал впервые себе этот вопрос Дир. — Ведь ты узнал, каким зельем опаивал её бывший древлянский жрец… И виновата ли она в том, что взяла в руки лук?! Хорошо, постараюсь забыть и её, и ту, которая находится под ногами… Простите!» — и Дир заплакал и почувствовал лёгкость внутри, будто прорвался назревший веред[219].