В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Картушин Петр Прокофьевич (1880–1916) – знакомый и последователь Л. Н. Толстого, затем А. Добролюбова. В 19061907 гг. финансировал издательство «Обновление», выпускавшее запрещенные цензурой произведения Толстого.
103
Цитата стихотворения А. С. Пушкина «В часы забав и праздной скуки…». Написано в ответ на послание митрополита Филарета, отозвавшегося на пушкинское стихотворение «Дар напрасный, дар случайный…».
104
С этого места в первом издании «В родном углу» шел другой текст. «В 1914 году летом я повез ее к Троице, и она вспоминала, как в трудную минуту, после смерти бабушки, она взяла меня, маленького, и уехала внезапно для всех домочадцев к Троице-Сергию.
В этот зимний день ей, потерявшей мать, стало особенно тяжело от горестного одиночества, от ее безрадостных забот о большой разваливающейся семье, ей стало так непереносимо от давно накопившейся и постоянно подбавляемой жизнью тоски, что она, взяв своего «старшинького» («первинький» был умерший Коля), поехала с ним к Преподобному, чье имя он носил, поехала искать утешения, как в течение пяти веков брели, ходили, ездили и шествовали туда искать утешения все старые русские люди – от холопа до царя.
Я не помню, как мы ехали по железной дороге, как стояли обедню в Хотькове, где почивают родители Преподобного Сергия. Смутно помню <…> как служили панихиду и отведывали кутью с большого блюда, стоявшего на их гробнице, но отчетливо помню, что мы сильно запоздали ехать к Троице. Когда мы напились чаю в маленьком гостиничном домике, короткий зимний день начал уже мутнеть. До Троицы от Хотькова десять с лишком верст. Подходящего поезда не было. Приходилось заночевать в Хотькове. А маме хотелось к Преподобному. Ей предложили ехать на лошадях. Она колебалась. Дело быстро шло к сумеркам. Предстояло ехать полем и лесом. Я был одет для теплого вагона, а не для зимней дороги. Наконец она все-таки согласилась.
Каурая лошадка в деревенских лубяных расписных саночках стояла у крыльца. Среднего росту мужичок с русой бородой приветливо похлопывал рыжими рукавицами. И лошадка, и санки, и мужик – все располагало ехать. Мы сели. Мама укутала меня шерстяным платком, и, напутствуемые монашенкой с гостиничного крыльца, мы тронулись.
– С Богом!
Ничего не было необычного в этой поездке: и дорога недолга, и возница самый обыкновенный, но навсегда вошла в мою душу эта зимняя поездка. Это был мой первопуток. В первый раз я был среди русской зимней природы, в ее нерушимой тишине, в ее бескрайней белизне <…>.
Лошадка бежала весело. Полозья бодро поскрипывали. Возница изредка перекидывался словами с мамою. О чем он говорил? Я теперь не помню. Но я помню, что из его нехитрой речи, из его немногих слов и в мою детскую душу, и в мамино горюющее сердце вливался тот же покой, неразлучный с тихою грустью, что был разлит кругом – в безмолвном лесу, отдыхавшем от летних гроз, в широких полях, спавших под белым покрывалом.
И чем гуще спускались плотные сумерки, чем глуше становился лес, тем спокойнее становилось на душе.
Я жался ближе к маме. Она охватывала меня рукою, но, верно, она чувствовала, она желала того же, что и я: чтобы подольше не нарушался ничем этот белый грустно-радостный покой.
Какое-то умиление от чудесной встречи с чем-то дорогим и родным, великим и прекрасным, чему я не знал и не мог знать тогда имени, охватило меня.
Когда много лет спустя, уже юношей, я прочел впервые строки Тютчева:
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя…
я испытал, как постигаю теперь, то же чувство, что и в тот сумеречный час, в лубяных санках на зимней дороге…
Это была первая встреча с родной природой и родным народом.
<…>
Мама привезла с собою от Преподобного долгий запас сил и терпения, а я привез то, о чем только что рассказал. И долгие годы спустя, когда маме, бывало, взгрустнется, она спрашивала меня:
– Сережа, помнишь, как мы ехали в саночках к Троице?
Скоро исполнится четверть века, как мамы уже нет на земле, а я все по-прежнему отвечаю ей:
– Помню. <…>
105
Московский врач, сподвижник Л. Н. Толстого и толстовец. В его дочь Татьяну Буткевич С. Н. Дурылин был влюблен в юности.
106
Знаменательно, что эта ненависть, злопыхательство со стороны сестер и братьев полностью, до скончания жизни, было переключено на нас с братом. Никогда во всю жизнь мы не видели никакого дружеского взгляда, слова со стороны их, не говоря о какой-либо моральной или, храни Бог, материальной поддержке. И это все сильнее нарастало по мере того, как мы «выходили в люди» самостоятельно. Тут это перешло даже в какую-то смехотворную зависть (Дуня). Лишь одного человека я вспоминаю тепло: это Катя, с детьми которой я дружески провел несколько лет моей юности. Лишь в ней были человеческие, теплые, гостеприимные чувства. Ну и эксплуатировали же ее остальные братья и сестрицы, своевременно тоже наплевавшие и на нее.
А про всех них можно сказать одно: «жили грешно, умерли смешно». О их взаимоотношениях у меня сохранились воистину гомерические по цинизму и нелепости сцены.
Все, вместе взятое, не помешало, например, Тане обратиться ко мне за рекомендацией ее в богатый купеческий дом как учительницы музыки – дом, где давал уроки Сережа. А музыкантша она была дрянная.
Михаил до самой своей смерти распространял про нас самые гнусные сплетни, а умер и был похоронен Христа ради руками знакомых и знавших Сережу… (Примеч. Г. Н. Дурылина. Л. 4.)
107
В тетрадку рукописи главы «Бабушка и мама» вложен лист, написанный рукой С. Н. Дурылина и озаглавленный «О матери и воспоминания о ней» (РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 219. Л. 97). Приводим этот текст в качестве автокомментария к публикуемой главе: «Каждый должен оставить по себе только одно нужное всем слово: слово о матери. Как всегда, отзывались в моей душе слова: „Жено, се сын твой“ – „Се мати твоя“. И каждый сын слышит этот зов Сына: "Се мати твоя“, слышит, иногда замирая от стыда, от ужаса перед собой, от того чувства, которое прекрасно и покаянно передает Верлен (сам „блудный сын“):
Что ты, что ты сделал,
Исходя слезами,
Что, скажи, ты сделал
С юными годами?
И тем сильнее хочется увидеть «мати свою» в ее чистоте материнской, в