Я люблю - Александр Авдеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой помощник, стоящий на страже, на левом крыле Двадцатки, предупреждает:
— Идет!..
Выглядываю в окно и вижу Богатырева. Вот какого ревизора нацелили на меня! Этот не помилует. Продерет с песочком. Что ж, я сам того добивался. Просил напустить на Двадцатку самого злого механика.
Богатырев спускается по длинной деревянной лестнице, врубленной в глиняные откосы. Солнце бьет в его бровастое и усатое, «буденновское» лицо. Щурится старик, прикладывает темную ладонь к глазам.
Машинист-наставник! Рабочий самых первых лет двадцатого века. Я еще не появился на белый свет, когда он уже гонял заводскую кукушку. Больше тридцати лет вколачивает, а не стареет. Не пригибает к земле, а выпрямляет человека горячая работа.
Не могу без радости, без улыбки смотреть на усача. Это он вознес меня сюда, на правое крыло паровоза, на рабочее место. От него научился я с гордостью носить свою рабочую спецовку. Он был поручителем, когда меня принимали в партию. Он и Гарбуз.
Все готов сделать для него. Но не выпадает случая доказать ему мою преданность. Такие люди не поддаются никаким бедам.
Богатырев взбирается на Двадцатку, снимает фуражку, по привычке раздувает толстые усы.
— Здорово, лодыри!
— Здравствуй, работник! — Усаживаю дорогого гостя, кладу на колени пачку папирос и спички. — Лодырничаем, товарищ ревизор, по вашей вине. Заждались!
Богатырев с досадой отмахивается.
— Не ревизор я и не работник. Между небом и землей болтаюсь.
— Стряслось что-нибудь? — спрашиваю я.
— Завтра уезжаю.
— Куда? Почему вдруг?
— Мобилизован хлеб выколачивать. Чрезвычайный уполномоченный. Всю жизнь по железу молотком бухал да на чужой каравай рот разевал, а теперь... Что ж, если надо, поеду хоть в тартарары, к черту на рога.
Усач отводит от моего лица взгляд, смотрит куда-то в бок. Щека дергается. Глаз наливается слезой.
— Есть у меня большая просьба к тебе, дитё...
Вот тебе раз! Вспомнил. Дитём Богатырев называл меня сто лет назад, на бронепоезде, еще в ту пору, когда с беляками воевали. Да и то не часто позволял себе такие нежности. Больше во хмелю. А сейчас как будто не хлебнул, дыхание легкое, свежее.
Не торопится он высказать свою просьбу. Медленно, с опаской роняет слова:
— Смотрю я на вас с Ленкой и гадаю: сегодня или завтра сыграете свадьбу? Боюсь проворонить. Нельзя отложить праздник, а? Вернусь, тогда и в бубны ударим.
Опоздал! Мы уже не первую неделю празднуем. И без твоего благословения.
Разве выскажешь такое вслух? Говорю:
— Можно и отложить, если Лена...
— А она на тебя кивает: «Согласна, если он, Саня...»
— Ну и все! Отложили.
Богатырев надел фуражку и поднялся.
— Вот и договорились!.. Ну, а к ревизии ты подготовился?
— Как штык.
— Смотри!.. Атаманычев тебя будет проверять. Зубастый мастер, золотые руки. Никаких поблажек не даст. И ты должен взнуздать и пришпорить его коня. Рука руку сердито помоет, и каждая вылупится с чистыми мозолями.
В душу вползает щемящий холодок. Целую неделю мы всей бригадой ласкали и миловали Двадцатку: все гайки подтянули, каждый клин на ходовой части закрепили, все щели, куда пробивался пар, заглушили, каждый сантиметр котла отлакировали. Засверкала машина, хоть на всемирную выставку посылай. И все-таки я встревожился: а не просмотрели ли чего?
Богатырев ушел, а я взял молоток, ключ и опять стал выстукивать и подкручивать. Вася Непоцелуев ходит за мной следом, ехидничает:
— Вот так хваленый ударник! Сам себе не доверяет.
Пусть. Хуже будет, если Атаманычев посмеется.
Давно я чувствую его тяжелый взгляд на себе. Он где-то в другом месте раскатывает, а я все равно работаю, будто у него на виду, будто экзамен ему сдаю. Не пойму, какой силой наделен он.
В тупике появляется еще один паровоз. Номера не видно, но я знаю: Шестерка. Машины, работающие на горячих путях, вроде бы неотметны друг от друга. Но это только на первый взгляд. Все имеют приметы. У одной искроулавливающая вуаль лихо, набекрень накинута на трубу. На второй воздушный насос шлепает с присвистом. У третьей сигнал хрипловатый. Четвертая гремит дышлами.
Шестерку я узнаю по мягкой, бесшумной походке, по зеркально-сияющему котлу, по свежевыкрашенным колесам.
Атаманычев направляется к нам. Свеженький, подтянут, наглажен, намыт. Даже переносица стала обыкновенной — нет на ней темной зарубки.
Хочу встретить его доброжелательно. Но вместо улыбки получается криворотая, с подковыркой ухмылочка.
— Добро пожаловать, товарищ ревизор! Готовы к проверочке. Начинайте!
Атаманычев не видит и не слышит ничего плохого.
— Начал и кончил. Все! Давай акт, подпишу, — миролюбиво говорит он и небрежно хлопает ладонью по колесу Двадцатки.
Вот тебе и зубастый механик! Шутит? Издевается? На разрыв испытывает?
— Ты чего так разглядываешь меня, Голота?
— Как ты сказал?.. Не верю своим ушам.
— Такой молодой, а уж туговат на ухо! Могу повторить. Все в порядке! Давай акт, подпишу.
— Без проверки?
— А на кой? Зря время потеряем. Порядок! И рад бы придраться, да не к чему.
Нежданные золотые слова! И произнес их не балагур, пустобрех Вася Непоцелуев, а неразговорчивый, гордый парень, классный машинист.
Хорошо я думал о нем, а заговорил... И сам не пойму, как вырвались неладные слова.
— Сделку предлагаешь? Социалистическую взаимопроверку хочешь наизнанку вывернуть?
Самому тошно слушать, что говорю, но не умолкаю. Вожжа под хвост попала.
— На что ты рассчитываешь, Атаманычев? Ждешь от меня взаимной поблажки? Не будет ее. Не слюнтяй я, не мягкотелый интеллигент, не ротозей. Ни другу, ни отцу родному не побоюсь наступить на мозоль. Имей это в виду! Проверяй!
— Давай, Саня, крой, наводи порядок и красоту на безоблачном небе!.. До чего же ты сейчас, красив, громовержец! Жаль, что нет фотографа.
Он смеется, а я брызгаю слюной. Опасен я, заразу злости распространяю, а он подмахнул акт, козырнул по-военному, усмехнулся снисходительно, меня жалея, и ушел.
А на другой день мы с ним поменялись ролями. Около двух часов обследовал я Шестерку. Очень хотел найти какую-нибудь неполадку. Не за что было зацепиться. Пришлось и мне подписать.
Так мы с Алешкой выдали друг другу путевки в жизнь. Один сделал это от души, а другой...
Эх, Санька!..
Глава восьмая
:Женщина в черной юбке и беленькой, на деревенский лад шитой кофточке, смуглолицая, черноглазая перехватила меня по дороге к Ленке, напротив моего дома, в нашем тощем скверике и сразу же стала допрашивать:
— Извиняюсь!.. Вы Голота? Машинист?
— Да. В чем дело?
— Александр? Из Донбасса? Собачеевский?
— Оттуда.
— Тот самый?
— Какой, тетенька? — Я улыбнулся.
— В музее бачила вас. Так то все правда?
Она сыплет вопросами, анкету мою заполняет, а я улыбаюсь, терпеливо любезничаю с ней и украдкой поглядываю на часы: успею вовремя попасть к Ленке или опять заставлю ждать? Всегда спешу и редко не опаздываю. То одно, то другое, то третье помешает. И шагу сейчас нельзя сделать, чтобы не зацепиться за кого-нибудь. Знатной персоной стал. Всем хочется поглядеть на «историческую личность», поговорить про жизнь, поболтать о погоде, перекурить вместе. Даже пионеры не обходят вниманием. На костер пригласили, галстук на шею повязали.
Ну, а этой симпатичной, моложавой бабушке что понадобилось? Не один час, видно, сидела в скверике на скамейке, ждала меня. Скромница. А другие запросто ломятся в дверь, тащат с кровати за ноги: давай, мол, герой, рассказывай! Житья не стало от корреспондентов, активистов, зазывал, руководящих товарищей, просителей и любопытных. Терплю. Ничего не поделаешь! Груздем назван.
— Побалакать с вами хочу, товарищ депутат. Можно?
Судя по выговору, она моя землячка: мягко, напевно выговаривает русские слова и непроизвольно вплетает в них украинские.
— Можно! — говорю я и направляюсь к скамейке.
Не досадую, не спешу. Про себя только огорчаюсь: опаздываю на свидание. Нет причины придраться ко мне, а женщина нахмурилась. Не садится. Переминается с ноги на ногу в своих старомодных, на толстом войлоке, из темной парусины туфлях. Смотрит на меня сердито и жалостливо. Не поймешь, не то укусить хочет, не то приголубить. Хорошие у нее глаза. В Донбассе в мое детское время такие глаза называли ласково очами. Очи! Очи дивочи. Лет двадцать назад, наверно, ее очи не одному парню душу прожгли. Да и теперь жаркого огня в них хоть отбавляй. Если бы не седые паутинки, вплетенные в корону, за молодайку сошла бы. Маму мою напоминает. Очами, смуглостью да волосами. Вот такой была бы и Варька, доживи она до этих лет. Жар-птицей ее называли. Русалкой! Песенной девахой. Самый красивый шахтер, Егорушка Месяц, полюбил ее. Ради предсмертной прихоти деда — лимона захотел — не пожалела она ни красоты своей, ничего. Эх!..
Не догадывается землячка о моих мыслях. Беспардонно допрашивает, любопытство утоляет: