Новые и новейшие работы, 2002–2011 - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в том же самом номере журнала — одна из первых в «Новом мире» статей Лакшина, только что вошедшего в состав редколлегии журнала[703], говорила на языке власти (хотя и с лучшими намерениями):
«В те годы восстановление социалистической законности и ленинских норм партийной жизни оздоровляюще подействовало на психологию людей, побудило думать смелее, шире, мужественнее. <…> Кстати, вправе ли мы считать, что доверие не просто отвлеченная моральная истина, а идея социалистическая? Думаю, что вправе. Социалистическая мораль, основанная на общественном равенстве и самоуважении, впитывает в себя все лучшее, человеческое, благородное, что было выработано в общении людей веками. <…> И когда в новой программе мы читаем, что человек человеку — друг, товарищ и брат, — это звучит как торжественное провозглашение идеи доверия между людьми и приговор лживой подозрительности»[704].
То есть речь, имевшая целью оппозицию официозу, выстраивалась на базе официозной письменной речи (как мы уже видели это на примере нескольких соавторов статьи в защиту Померанцева в 1954 году). Конечно, это происходило в определенных пределах. Но определяться они могли только по ходу дела: знать эти пределы заранее не могли ни власть, ни претендовавшие на оппозицию.
Эта важная черта структуры послесталинского общества остается, по нашим наблюдениям, неосознанной.
Априорно ясно было одно: в государстве, остававшемся тоталитарным, оппозиция — хотя бы и по вопросам «политики в области литературы и искусства» — не могла быть открытой и говорить на своем языке.
3
Можно перечислить некоторые императивы — неотъемлемые признаки советского устройства.
Прежде всего — неупоминание (в печати и публичной речи) имен казненных, осужденных или заочно подвергнутых остракизму — публичному, подобно Троцкому, или «по умолчанию», как Раскольникову (это была своеобразная форма «поражения в правах»). И тем более — невозможность любой демонстрации их изображений. С Троцким это привело к трагикомическим действиям власти: везде искали «руку троцкистов» — тайные изображения характерного профиля их высланного вождя находили даже в очертаниях языков пламени на спичечном коробке[705].
Помимо замазывания тушью имен и портретов в книгах был еще заведен невиданный порядок изъятия лиц с групповых фотографий (работы, демонстрирующие этот процесс, известны). После 1956-го и особенно после 1961 года имя самого Сталина (как и его изображение) исчезло (что вряд ли он мог себе представить) — правда, не из старых текстов (приказа замазывать, кажется, не было), а только из новых. Большие трудности возникали при этом с описанием войны и участия в ней главнокомандующего. Оказался затруднен доступ к его сочинениям даже в крупных библиотеках.
Это было компенсацией отсутствия официально данного партийным руководством страны ответа на вопрос, по какому же пути они «вели страну» при Сталине. Ответа они дать и не могли, и не хотели (кроме того ритуально-шаблонного, который породил анекдот: «колебался вместе с генеральной линией партии»).
По образцу исчезновения сначала имен «врагов народа», а затем и их убийцы — с июня 1957 года из публичного официального обихода исчезли имена Молотова, Кагановича и Маленкова, ровно столь же, заметим, известные и авторитетные для советских людей, как были авторитетны в середине 30-х имена Бухарина, Рыкова и других расстрелянных. Мы упоминаем об этом для того, чтобы наметить, откуда взялось постепенно охватившее всю Россию и сегодня играющее губительную роль недоверие к любому пересмотру прошлого.
По-видимому, для Хрущева была принципиально важна и воспринималась (не без основания) как личная заслуга эта новая (или забытая старая), травоядная форма репрессии: резко понижен в должности, неупоминаем, но не расстрелян.
Это неэксплицированно противополагалось сталинскому принципу: не упоминать и не экспонировать тех, кто уже уничтожен или назначен к уничтожению (Троцкий, Раскольников). Главный принцип — манипуляция печатным словом — оставался.
Возродился и второй императив — обязательность цитирования по любому случаю (тем более в сфере гуманитарного дискурса) генерального (первого) секретаря, сменившего Сталина и осудившего его культ. Странным образом произошедшее в 1956–1958 годах ни в малой степени не воспринималось руководящими слоями как прецедент, как нечто, что может произойти еще раз. Происходящие резкие перемены не наводили на естественную, казалось бы, мысль о возможности и новых перемен.
Б. Тартаковский вспоминает о подготовке в ИМЛ многотомной «Истории КПСС», через 8–10 лет после негласной отмены «Краткого курса» это «издание должно было стать как бы антиподом сталинской схемы, но, разумеется, не просто заменой одной „непререкаемой истины“ другой». Одним из авторов и редакторов стал М. Гефтер. Осенью 1964 года том был готов. «Первому тому, как полагалось в те времена, было предпослано предисловие ко всему изданию, его анонимность должна была подчеркивать официальный характер будущего шеститомника. А в предисловии непременно должна была фигурировать по меньшей мере одна „подходящая“ цитата из какого-либо выступления главного партийного лидера. Гефтер рассказывал мне, что всячески убеждал тогдашнего директора и формального руководителя издания П. Н. Поспелова обойтись без этой, вроде бы уже ставшей ритуальной, „обязательности, но безуспешно“». М. Гефтер, как помнилось Тартаковскому, мотивировал это тем, «что изданию предстоит очень долгая жизнь, и не следует связывать его с определенным временем», то есть, заметим, не с какими-то вольнодумными идеями, а, скорее, вполне правоверными.
Его предостережениям не вняли (это и была та характерная советская слепота в отношении явления прецедентности, о которой мы только что упоминали[706]). Почти весь тираж тома был отпечатан в Ленинградской типографии и лежал на складе, когда в Москве начался Октябрьский пленум 1964 года. «Хрущев отправлен на пенсию („ввиду преклонного возраста и ухудшившегося состояния здоровья“[707]) и, конечно, соответствующая цитата в предисловии не просто теряет смысл, но становится „политической ошибкой“. В дирекции паника, Поспелов с целой группой сотрудников отправляется в Питер, злополучную страницу с цитатой выдирают и заменяют новой»[708].
Добавим, что отличительной чертой послесталинского периода была возможность ставить эксперименты на себе с уверенностью в том, что они по крайней мере не грозят летальным исходом (напомним вновь слова зощенковского персонажа — нэпмана Горбушкина). Поэтому в том же самом 1964 году, готовя к защите кандидатскую диссертацию о литературном процессе 30-х годов, я решила ни в коем случае не ссылаться на Хрущева: посчитала постыдным, вступая в сферу науки, опираться в историко-литературном исследовании на высказывания генсека (название его доклада о культе личности и сборника выступлений 1963 года были помещены только в конце короткого первого, безусловно обязательного для защиты раздела списка литературы — вслед за классиками марксизма-ленинизма). Я ставила всего 5 % на то, что защититься удастся (в тексте диссертации был поставлен еще один эксперимент, но о нем позже). Однако 26 июня 1964 года