Орфография - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главной задачей власти, по Луазону, было возбудить в массах желание крутых мер и тоску по сильному правителю; правитель этот будет тем сильней, чем безоглядней окажется разрушение. Триумфальное возвращение монархии без Романовых — вот была конечная цель русской революции; большевики, придя к власти, отменили все прежние законы (включая законы природы, регулировавшие брак, старение и смену времен года) лишь затем, чтобы тут же насадить такую систему ограничений, по сравнению с которой прежние казались образцом милосердия. Разумеется, у них не было такого намерения, — тем трагичнее должен был оказаться их собственный внутренний разлад, самыми чуткими из них ощущаемый уже и теперь. Реставраторы нелюбимы толпой, а за борцами стоит правда борьбы — им-то и будет позволено навести тут полный порядок; всякая революция для того только и нужна, чтобы дать смутьянам полномочия диктаторов и их руками сделать то, что не удавалось их врагам. Не пройдет и пяти лет, как последние романтики перестреляют друг друга, дробясь на фракции, яростно борясь, взаимно уничтожаясь и торя дорогу истинному властителю, которого предчувствуют так же ясно, как люди десятых годов предвидели грядущего гунна. Революция есть высшая форма передачи власти: о, Давид и Голиаф! Лучшие наследники подрастают среди ниспровергателей… Все наконец укладывалось в систему. Поистине, эта книга стоила и двух пачек папирос.
Впрочем, стоила она и больше — ибо Луазон не останавливался. В «Посрамленной богине», дополнении к главному трактату, он — уже на пороге смерти — задавался вопросом о конечной цели всех этих послаблений и закрепощений: что в царстве абсолютной свободы первой жертвой разгула становилась культура, вечно свободы взыскующая и от нее же гибнущая. Ять в священном трепете узнал в последних заметках Луазона свою январскую статью о пальме и травке. Новое закрепощение возвращает власть не к статусу-кво, но к варварскому миру, лишенному единственного, ради чего стоило ломать прежний уклад.
Этот вывод Луазона был тем страшней, что в конце пути с неизбежностью возникал призрак государства, после череды упрощений превратившегося в гигантский зоосад, государства, чьи правители при первых признаках переусложнения сознательно, бессознательно ли ослабляли скрепы — и после короткого и кровавого пиршества свободного взаимоуничтожения возводили на руинах зоосада террариум, в котором только рептилии пировали на костях. Следом, однако, наступал черед мира рептилий, у которых возникали свои иерархии и разделения, — и скоро на остатках их мира в первичном бульоне, в глумкой плешти кипели простейшие, на ходу разделяясь на простоватых и сложноватых… Дарвинова и Марксова теории представали на фоне луазоновской догадки розовыми фантазиями невинных гимназистов. Триумфальное сошествие во тьму — вот чем была история по Луазону, и трудно было найти лучшее чтение весной восемнадцатого года.
Голубело, окно, и ясней ясного было будущее: те единственные, кто нуждался в свободе, падали первыми ее жертвами. Уничтожив всех несогласных, ужесточенная власть возвращалась на покинутый престол. Только в краткий миг равновесия стоило жить. О, если бы нашлась сила, способная внушить двум коммунам на питерских островах, что они, лицом к лицу сошедшиеся в бою, — те самые потомки титанов, уничтожающие друг друга, чтобы на почве, унавоженной их телами, процвели поколения рептилий! Но такой силы не было, и не было средства остановить войну изничтожающих друг друга армий, единоприродных, единокровных, в равной степени не готовых оставить свои острова.
Мироходов словно не уходил из своей конторы: тот же был на нем сюртук — разве что теперь чересчур просторный, — и так же он хмурился и дымил, читая газету — теперь уж, правда, чужую, на этот раз «Путь»; знакомым жестом он указал на кожаное кресло перед собою, в котором, бывало, Ять часами просиживал, споря с ним о тонкостях будущего направления — и часто умудряясь переубедить, а впрочем, всегда наслаждаясь спором как таковым.
— Кстати, вы-то где сейчас?
— Куда ж я пойду после «Речи». Другого редактора не мыслю — только вы.
— Нет, батенька, я свое отработал. Вы где были-то, собственно говоря?
— В Крыму.
— Что, немцы пришли?
— Я успел до немцев.
— А что ж за границу не уплыли? Морем, говорят, еще можно…
— Кому я там нужен, — покачал головой Ять. — Чем вы сами живете?
— Да чем — жена шьет, Маша нанялась к распорядителю из Народного банка, дочку его музыке учит. Удивительно, говорит, приятные люди, столько деликатности… жалованье только задерживают второй месяц, а так ничего… иной раз кофеем напоят… Сам мемуары пишу — на что еще гожусь? Тут ведь у нас пол-России перебывало, каких людей печатали, скандалы поднимали! И о вас, между прочим, будет.
— Ладно вам… А что, помещение не отобрали пока?
— Со дня на день грозятся. Я сдать хотел — не велят: ждите распоряжений. Ко мне тут, не поверите, — Мироходов усмехнулся, — чуть не каждый день знаете кто ходит? Минкин, комиссар. Сомнения у него зародились. Что-то, говорит, не то получается… Каждый день собеседуем, все правды у меня ищет. Вот погодите, я его скоро совсем разагитирую.
— Среди них есть сомневающиеся? — не поверил Ять.
— Больше, чем вы думаете, — со значением произнес Мироходов. — Да толку-то что? Они все спрашивают: что мы не так сделали? Милые, хочу я ответить, да ведь не вы, а вами сделали. Что ж казниться теперь. Сейчас пройдем ко мне наверх, я вас угощу. Тут, знаете, забегает ко мне Коля Стрелкин — помните, конечно? Из репортеров… Может, и сегодня будет.
…Жена Мироходова посматривала на них с тревогой — пить ему было совсем, совсем не нужно. Из закуски имелись грибы — их крепко пахнущую сухую связку принесла с уроков Маша; грибы сварили, получился крепкий коричневый отвар с запахом лесной прели.
Младшая дочь Мироходовых, Елена, к столу не вышла — она страдала мигренью из-за проклятого бисера: целыми днями плела украшения на продажу. Покупали плохо, всё больше предлагали знакомство. С Сенного она перешла на Обводной, где теперь тоже раскинулся базар, с Обводного — на Сенатскую, но и там бисера не покупали, а приглашали кататься в автомобиле. Советские служащие уже присматривали девушек из образованного класса и знали, где искать их, — пока пролетарии сидели в синематографах, образованный класс обживал базары. Прибежал обещанный Стрелкин, — радостно расцеловались. Говорили о прежних газетных бурях, о способах обхода цензуры, о том, кто где — многие подались на юг (Ять, как всегда, первым туда успел и первым вернулся), иные сидели по случайному обвинению, иные уже вышли. Брать и выпускать продолжали, ибо более дешевого способа имитировать государственную деятельность до сих пор не было изобретено. Мироходов помнил великое множество ухищрений — как бы напечатать это, поддеть того… Как ни странно, на фоне катаклизмов последних пяти лет их тогдашние хитрости не казались мелочью — более того, они и теперь не потеряли шарма, как не теряет шарма статуэтка, найденная в развалинах. Вспоминали эпиграммы Юрятина, редакционный фольклор, гомерическую опечатку, проскочившую у Ятя в думском репортаже о триумфальной речи Пуришкевича («Прижопывая правой ногой…»). Газета живет день, иногда полдня, — но, словно в компенсацию, память о ней живет долго, и дух редакционного братства, сплоченного эфемерностью результатов, как бы добавочным соседством смерти, помнится и тогда, когда от разгромленной газеты не остается ничего, кроме мертвой желтой подшивки.
— Не хотел бы я себя перечитывать, — признался Ять. — Ни одно предсказание не сбылось, слов много, толку чуть…
— Это-то и ценно! — утешил Мироходов. — Наши ошибки будут историку дороже всех прозрений: как было, он и сам знает, а вот как думали…
— А вы где, Коля? — после первой спросил Ять.
— Я в Лазаревской больнице, провизором. Грамотных нет, а выписывать надо… Без русской грамоты можно, а рецепт да диагноз без латыни — никак; видите, вот и юридический мне пригодился…
— В Лазаревской? — переспросил Ять. — И что там?
— Душевнобольных выпустили, — уплетая грибной отвар, улыбнулся Коля.
— То есть… то есть как? — уставился на него Ять.
— Да очень просто. Пришел какой-то — мелкий, краснолицый. Назвался помощником комиссара здравоохранения. Предъявил мандат. Довольно, говорит, держать в застенках наших братьев. Конец принудительному лечению. Свобода — так для всех.
— И куда они делись?
— Да что вы так волнуетесь, Ять? Вы что, рассчитывали лечь туда?
— Говорите, Коля, черт бы вас побрал!
— Ничего страшного, будет вам! — Коля испугался, он никогда прежде не видел Ятя в таком волнении. — Стали выпускать, а они не идут. Все больше старики немощные. Мелкий этот говорит, что помещение нужно для раненых бойцов революции, а начальник отделения — Зудов, приват-доцент, тоже кремень, — уперся и отвечает: выгонять больных на улицу не дам! Тот — ах так! Тогда я к комиссару, еще куда-то… ногами затопал и убежал. Так и нет его до сих пор.