Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да услышит вас Бог, господин граф! – благолепно заключил каноник.
Но Амаро, страшно гордый тем, что стоит на площади Лиссабона и запросто беседует с выдающимся государственным деятелем, задал еще один вопрос, вложив в него всю тревогу напуганного ретрограда:
– А не думаете ли вы, ваше превосходительство, что эти вредные идеи – республика, материализм и прочее – могут распространиться и у нас, в Португалии?
Граф рассмеялся и ответил, подходя с обоими священниками к решетке памятника Луису Камоэнсу:
– Пусть это вас не тревожит, господа; пусть это вас не тревожит! Конечно, может быть, и у нас завелось несколько полоумных, которые всем недовольны, несут ахинею об унижении Португалии, кричат, что мы впали в маразм, что мы дичаем, что так продолжаться не может и тому подобное. Чепуха все это!
Все трое прислонились к решетке памятника, и граф де Рибамар продолжал со спокойной уверенностью:
– Истина в том, господа, что иностранцы нам завидуют… Не примите мои слова за лесть, но покуда в нашей стране имеются такие достойные священнослужители, как ваши преподобия, Португалия будет с честью занимать свое место в Европе! Ибо вера, господа, есть основа порядка!
– Без сомнения, сеньор граф, без сомнения! – прочувствованно поддержали оба священника.
– А если кто сомневается, достаточно взглянуть на эту площадь! Какое оживление, какой мир, какое благоденствие!
И широким жестом он показал на панораму площади Лорето, где в этот тихий вечерний час сосредоточилась вся жизнь города. Медленно катились по кругу пустые кареты; проходили по двое дамы с высокими шиньонами и на высоких каблуках; их вялая походка и бледные дряблые щеки говорили о вырождении целой нации; верхом на жалкой кляче проезжал какой-нибудь молодой отпрыск знатного рода, и на его зеленоватом лице явственно читались следы вчерашней ночной попойки; развалясь на скамьях, сидели окостеневшие от безделья люди; запряженная волами телега, раскачиваясь и подпрыгивая на высоких колесах, олицетворяла вековую отсталость сельского хозяйства; вразвалку, с сигареткой в зубах, шатались по площади подозрительные молодые люди; какой-то жаждущий встряхнуться лавочник читал афишу оперетки полувековой давности; изможденные лица мастеровых были живым символом хиреющих ремесел… И весь этот обветшалый мир медленно куда-то тащился под ярким небом благодатных южных широт, и воздух звенел от крика мальчишек, объявлявших об открытии лотереи или игорного дома, и от истошных воплей маленьких газетчиков, предлагавших «Городские новости.). А публика кружила и кружила развинченной походкой ничем не занятых людей между двумя унылыми церковными фасадами и длинным рядом строений на другом конце площади; здесь виднелись вывески трех ломбардов, чернели дверными проемами четыре кабака, сюда выходили, словно жерла сточных труб, темные переулки, где гнездились преступление и проституция.
– Взгляните! – говорил граф. – Взгляните на это благоденствие, на этот мир, на это довольство… Да, господа, неудивительно, что Европа завидует нам!
И все трое – деятель государства и два столпа церкви, – стоя локоть к локтю у решетки монумента и горделиво подняв головы, радовались величию и славе Португалии – здесь, у подножия этого памятника, под холодным бронзовым взглядом старого поэта. Прямой и неподкупный, он стоял, развернув сильные плечи, с книгой на груди, со шпагой в руке, в окружении летописцев и бардов своей древней родины – той родины, что ушла навеки и самая память о ней померкла.
Переписка Фрадике Мендеса
Образ Карлоса Фрадике Мендеса был совместным детищем Эсы де Кейроша, Антеро де Кентала и Ж. Батальи Рейса. Молодые литераторы, входившие в так называемый «Лиссабонский сенакль», создали воображаемого «сатанического» поэта, придумали ему биографию и в 1869 году опубликовали в газете «Сентябрьская революция» несколько стихотворений, подписав их именем «К. Фрадике Мендес». Фрадике Мендес этого периода был воплощением духа «Лиссабонского сенакля» со свойственной ему безудержной свободой мысли, анархической революционностью, сатанизмом, богемой…
Лишь значительно позже образ Фрадике Мендеса отливается в свою окончательную форму. 23 мая 1888 года Эса пишет Рамальо Ортигану из Бристоля, где находился на консульской службе: «У меня тут есть для тебя готовая книга. Ты все поймешь, когда узнаешь, что она называется «Письма Фрадике Мендеса». Как ты уже догадался, я намерен сделать с Фрадике (надеюсь, ты не забыл этого старого приятеля?) то, что нынче принято делать со всеми великими людьми: напечатать его частные письма. Если помнишь, в наше время Фрадике был немного комичен. Новый Фрадике – совсем другое дело; это в полном смысле слова выдающаяся личность: мощный интеллект, деятельный темперамент, утонченная и восприимчивая душа… словом, демон!..»
Часть первая
I
Дружба моя с Фрадике Мендесом началась в Париже на святой неделе 1880 года, когда он только что возвратился из путешествия по Южной Африке. Но познакомился я с этим удивительным человеком гораздо раньше, в 1867 году, в Лиссабоне. Сидя как-то летним вечером в кафе Мартиньо, я прочел в помятом номере «Сентябрьской революции»[169] это имя: К. Фрадике Мендес, стоявшее громадными буквами под стихами, которые привели меня в восторг.
Сюжеты («эмоциональные мотивы», как выражались мы в 1867 году) этих пяти или шести стихотворений, напечатанных под общим заглавием «Лапидарии», сразу же пленили меня своеобразием и долгожданной свежестью. Именно в это время я и мои товарищи по «Сенаклю»,[170] увлеченные эпическим лиризмом «Легенды веков» – «книги, принесенной к нам могучим порывом ветра с Гернсея», – решили объявить войну любовной лирике и предать ее хуле за то, что, приютившись в двухвершковой келье человеческого сердца, глухая ко всем звукам вселенной, кроме шороха Эльвириных юбок, она превратила поэзию (особенно нашу, португальскую) в нескончаемую, однообразную исповедь о восторгах и муках любви. Но Фрадике Мендес, видимо, примыкал к молодым поэтам, которые следовали за несравненным мастером «Легенды веков»[171] и, приемля все сущее, искали эмоциональные мотивы вне тесных пределов влюбленного сердца: в истории, предании, нравах, обычаях, верованиях – во всем, что на протяжении веков раскрывает Человека в его многоликости и единстве.
Помимо этого Фрадике Мендес разрабатывал и другую поэтическую тему, тему современности. Он умел тонко и без нажима очертить прелесть и ужас жизни, жизни обыденной и повседневной, какую мы видим иди угадываем на улицах, в соседних домах, в человеческих судьбах, смиренно скользящих мимо нас в смиренном полумраке.
И надо сказать, что маленькие поэмы, собранные под шапкой «Лапидарии», раскрывали поистине великолепные по своей новизне сюжеты. Вот аллегорический святой, пустынник VI века, умирает на закате дня среди силезских снегов, сраженный внезапным, неистовым мятежом плоти; и на самом пороге вечного блаженства он вдруг лишается места в раю, так дорого доставшегося ценой пятидесятилетнего отшельничества в пустыне. Вот словоохотливый ворон, свидетель древности, повествует о ратных делах давно минувших времен, когда он с веселой стаей сородичей излетал Галлию вслед за легионами Цезаря, а потом, увязавшись за ордами Алариха,[172] увидел Италию, белевшую мрамором и синевшую лазурью. Вот славный рыцарь Парцифаль,[173] зерцало и цвет идеалистов, странствует по свету из века в век, озаряя города и веси отблеском своих золотых доспехов; он ищет Святой Грааль, мистический сосуд с кровью Христовой, который однажды, в рождественский вечер, мелькнул ему в облаках над башнями Камерлона. Вот сатана немецкой складки, начитанный в Спинозе и Лейбнице,[174] поет в переулке средневекового города ироническую серенаду звездам, «каплям света, застывшим в морозном эфире»… И вдруг, посреди этой ослепительной символики – картинка простой сегодняшней жизни, «Старушки»: пять старушек, с цветными шалями на плечах, с платком или кошелкой в руке, молча сидят на скамье, погрузясь в воспоминания, и греются в поздних лучах осеннего солнышка.
Не поручусь за точность моих воспоминаний об этих прекрасных образах. После того августовского вечера у Мартиньо «Лапидарии» не попадались мне на глаза. Собственно говоря, мне понравилась в них не столько тема, сколько форма, ярко пластичная и полная жизни; в ней было что-то от мраморной чеканки Леконта де Лиля[175] – только в жилах этого мрамора струилась более жаркая кровь; и в то же время строки эти дышали в напряженном, нервном ритме бодлеровского[176] стиха, но звучали более мерно и гармонично. Дело в том, что как раз в 4867 году мы с Ж. Тейшейрой де Азеведо и другими товарищами обнаружили на небосводе французской поэзии (единственном небосводе, к которому устремлялись наши взоры) целую плеяду новых светил, среди которых выделялись своим особенным и несравненным блеском два солнца: Бодлер и Леконт де Лиль. Виктор Гюго, которого мы уже называли просто «Стариком» или «Гюго-вседержителем», был для нас не обычным светилом, но самим господом богом, изначальным и имманентным, дарующим свет, скорость и период обращения небесным телам. А Леконт де Лиль и Бодлер представляли собой два созвездия, сверкавшие у его ног удивительным сиянием. Встреча с ними была для нас откровением, подобным первой любви. Нынешняя позитивная, деловая молодежь, которая интересуется политикой, следит за биржевым курсом и читает Жоржа Он[177] э, едва ли поймет священный трепет, с каким мы принимали причащение к этому новому искусству, возникшему во Франции вместе со Второй империей[178] на развалинах романтизма, как последнее его превращение. В поэзии это новое направление воплотили Леконт де Лиль, Бодлер, Коппе,[179] Дьеркс,[180] Малларме[181] и другие, менее замечательные поэты. Едва ли поймет наше увлечение и та часть теперешней образованной молодежи, которая со школьной скамьи питается Спенсером и Тэном[182] и подвергает неутомимой, проницательной критике те области искусства, которые в нас, более наивных и более пылких, вызывали одно лишь волнение души.