Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваш брат во Христе
Амаро Виейра.
P. S. Ребенок тоже умер и уже похоронен».
Он заклеил письмо черной облаткой; затем, убрав в стол бумаги, отворил тяжелую, окованную железом дверь ризницы и окинул взглядом внутренний двор, сарай, дом звонаря…
После первых дождей и туманов этот закоулок соборного двора уже приобрел свой унылый зимний вид. Падре Амаро медленно вышел, окруженный угрюмой тишиной и тенью высоких выступов соборной стены, и заглянул через окно в кухню к дяде Эсгельясу. Звонарь был дома; он сидел у очага с трубкой, в зубах и время от времени уныло сплевывал в огонь. Амаро тихонько постучал в стекло, звонарь отпер дверь. Вид этой знакомой кухни, занавеска в алькове Тото, лестница, ведшая на чердак, потрясли падре Амаро таким шквалом воспоминаний и тоски, что он не мог вымолвить ни слова; судорога сдавила ему горло.
– Я пришел попрощаться с вами, дядя Эсгельяс, – прошептал он наконец. – Я еду в Лиссабон, сестра моя при смерти…
Он помолчал; потом сказал, и губы его задрожали от рвавшихся из горла рыданий:
– Несчастье никогда не приходит одно. Знаете, ведь бедная Амелия внезапно умерла.
Звонарь онемел от удивления.
– Прощайте, дядя Эсгельяс. Дайте вашу руку. Прощайте.
– Прощайте, сеньор соборный настоятель, прощайте! – говорил старик, с трудом сдерживая слезы.
Амаро бежал домой почти бегом, прилагая все силы, чтобы не заплакать прямо на улице. Эсколастике он сказал, что этим же вечером едет в Лиссабон. Дядя Крус пришлет ему лошадь, чтобы доехать до станции в Шан-де-Масансе.
– Денег у меня в обрез, только на дорогу. Но вы можете взять себе все столовое и постельное белье…
Эсколастика всхлипнула и кинулась целовать ему руку; потом предложила уложить ему чемодан.
– Я сам соберу вещи, Эсколастика, не беспокойтесь.
Он заперся в своей комнате. Эсколастика, продолжая хныкать, стала собирать по шкафам скудное белье сеньора соборного настоятеля. Но Амаро снова позвал ее: под окном бродячие музыканты, немилосердно фальшивя, играли на скрипке и арфе вальс «Два мира».
– Киньте им тостан, – скрипя зубами, сказал падре Амаро, – и пусть проваливают ко всем чертям… Здесь больные!
До пяти вечера Эсколастика не слышала больше ни единого звука в комнате сеньора настоятеля.
Когда конюх от Круса привел лошадь, Эсколастика, думавшая, что ее хозяин уснул, тихонько постучала в его дверь, заранее всхлипывая в предвидении скорой разлуки. Падре Амаро сейчас же открыл. Он был уже в плаще; посреди комнаты стояла уложенная и перевязанная ремнями брезентовая дорожная сумка, которую надо было привязать сзади к седлу. Амаро вручил Эсколастике целую пачку писем, чтобы она сегодня же вечером отнесла их по адресам: для доны Марии де Асунсан, для падре Силверио и для падре Натарио. Он уже спускался с лестницы под причитания Эсколастики, когда внизу послышался знакомый стук костыля: это пришел взволнованный дядя Эсгельяс.
– Войдите, дядя Эсгельяс, войдите.
Звонарь закрыл дверь и после короткого колебания сказал:
– Извините меня, ваше преподобие, но… Я от огорчения совсем позабыл. Уже давно у меня в комнате нашлось вот это, и я подумал, что…
И он положил на ладонь падре Амаро золотую сережку, Амаро сразу узнал ее: это была сережка Амелии, которую та долго и напрасно искала; наверно, как-нибудь утром, во время одного из их свиданий, она завалилась за койку звонаря. С трудом переведя дух, Амаро обнял дядю Эсгельяса.
– Прощайте! Прощайте, Эсколастика. Не забывайте меня. Передайте поклон Матиасу, дядя Эсгельяс.
Конюх прикрутил брезентовую сумку к седлу, и Амаро уехал, оставив на крыльце Эсколастику и дядю Эсгельяса, которые утирали слезы.
Однако на повороте дороги возле дамбы ему пришлось спешиться, чтобы поправить стремя; он собирался уже снова сесть в седло, когда из-за угла дамбовой стены выплыли доктор Годиньо, секретарь Гражданского управления и сеньор председатель Муниципальной палаты; они были теперь в большой дружбе и возвращались в город после совместной прогулки. Все трое остановились договорить с сеньором соборным настоятелем и полюбопытствовали, зачем он оказался на этой дороге с саквояжем и не собирается ли в дальний путь…
– Это правда, – сказал он, – я еду в Лиссабон.
Бывший Биби и председатель Муниципальной палаты завистливо вздохнули. Но священник рассказал им про умирающую сестру, и они сразу сделали грустные лица. Сеньор председатель сказал:
– Да, это очень тяжело, я понимаю… И к тому же печальные события у ваших добрых знакомых. Бедная Амелиазинья вдруг умерла, так внезапно…
Бывший Биби встрепенулся:
– Как? Амелиазинья, эта хорошенькая барышня с улицы Милосердия? Умерла?
Доктор Годиньо тоже еще не слышал об этом; он был, видимо, поражен.
Сеньор председатель узнал новость от своей служанки, а та от Дионисии. Говорят, девушка скончалась от аневризмы.
– Ах, сеньор настоятель, – воскликнул Биби, – простите, если я оскорблю ваши верования, которые, впрочем, я разделяю, но Бог поистине совершил преступление… Лишить нас самой красивой девушки в городе! Что за глаза, господа! К тому же ее набожность… Эта черточка бывает так пикантна…
Все хором посочувствовали сеньору падре Амаро, которого столь неожиданный удар не мог не поразить.
Падре Амаро сказал проникновенно:
– Я искренне скорблю о ее кончине. Я хорошо знал эту молодую девушку. При своих прекрасных душевных качествах она, без сомнения, могла бы стать примерной супругой и матерью семейства… Я глубоко скорблю!
Он молча пожал всем руки – и, пока эти господа не спеша шли в город, он рысью ехал по темнеющей дороге на станцию Шан-де-Масанс.
На другой день в одиннадцать часов похоронная процессия с гробом Амелии выходила из Рикосы. Утро было ненастное; желтоватый туман висел в воздухе и стлался по окрестным полям; моросил мелкий, холодный дождь. От усадьбы до часовни в Пойяйсе было далеко. Впереди мальчик-певчий, высоко неся крест, ускорял шаги, переступая через лужи; аббат Ферран, в черной епитрахили, бормотал «Exultabunt Domino»[156] и старательно прятался от дождя под зонтом, который псаломщик нес над ним в одной руке; в другой он держал кропило. Четверо батраков из Рикосы, отворачивая лица от косого дождя несли на шестах помост с деревянной домовиной, внутри которой находился свинцовый гроб. Под обширным зонтом арендатора брела, перебирая четки, Жертруда. По обе стороны дороги тянулась унылая низина, безмолвная и мутная от тумана; громоподобный голос пойяйского викария, певшего «Miserere», далеко катился над мокрой землей, сливаясь с журчаньем набухших ручьев.
У первых домов деревни носильщики остановились передохнуть. Тогда какой-то человек, ждавший с зонтиком под деревом, молча присоединился к процессии. Это был Жоан Эдуардо, в трауре, в черных перчатках; под глазами у него набрякли мешки, слезы катились по глубоким складкам на щеках. И тотчас же вслед за ним к провожавшим гроб присоединились двое ливрейных слуг, со свечами в руках. Это были два лакея, которых пойяйский сеньор послал на похороны, чтобы почтить память молодой сеньоры из Рикосы, приятельницы аббата Феррана.
Заметив две ливреи, несколько облагораживающие похоронное шествие, мальчик-певчий выше поднял крест; четверо батраков сразу взбодрились и тронулись с места; викарий еще оглушительней затянул реквием.
Процессия стала подниматься вверх по скользкой, крутой деревенской дороге; женщины, крестясь, провожали глазами с порогов своих домов черное покрывало и гроб с золотым глазетом; носильщики шли быстро, а следом, поотстав, двигалась под дождем кучка открытых зонтиков.
Часовня стояла на вершине холма, поросшего дубняком. Звонил колокол. Процессия вползла в темную церковь; викарий пел охрипшим от сырости голосом «Subvenite sancti».[157] Но слуги в ливреях не вошли в церковь: таков был приказ пойяйского сеньора.
Они остановились у порога и слушали, притопывая озябшими ногами. Из церкви доносилось пение хора, потом жужжанье голосов: там молились; потом и жужжанье стихло, и раздался громовой голос викария, читавшего по-латыни заупокойную молитву.
Слугам стало скучно; они спустились с холма и вошли погреться в харчевню дяди Серафина. Там уже сидели двое пастухов из Пойяйса, захмелевших над пинтой вина. При появлении камердинеров в ливреях они встали.
– Ничего, ничего, ребята, сидите, – сказал низкорослый старый слуга, тот самый, что сопровождал Жоана Эдуардо в его верховых прогулках. – Нас пригнали сюда поскучать на похоронах… Добрый день, сеньор Серафин.