Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Фрадике? Знаю ли я великого Фрадике? Да он мой родственник! Земляк! Компаньон!
Вот это здорово, Видигал, вот это здорово!
Я пошел проводить Маркоса на Городской бульвар, где у него было назначено свидание с каким-то биржевым дельцом. Усевшись в тени акаций, мы потребовали шербета, и музыкальный обозреватель «Сентябрьской революции» дал мне кое-какие сведения о происхождении, молодых годах и деяниях создателя «Лапидарий».
Карлос Фрадике Мендес происходил из старинной и богатой семьи с Азорских островов; он был прямым потомком мореплавателя дона Лопе Мендеса, отпрыска по младшей линии рода Троба и. командора одной из первых капитаний, созданных на островах в начале XVI века. Отец нашего Карлоса, человек простого и грубого нрава, но красавец собой, погиб да охоте, когда мальчик еще не умел ходить. Шесть лет спустя умерла его мать, изящная, задумчивая, белокурая женщина, которую один поэт с Терсейры[196] называл «девой из Оссиана»;[197] она схватила лихорадку во время буколической поездки за город, где в самую жару, под веселые песни, убирала с крестьянками сено. Карлос остался на попечении своей бабушки с материнской стороны, доны Анжелины Фрадике, легкомысленной старухи, которая увлекалась науками, собирала коллекцию птичьих чучел, переводила на португальский язык Клопштока[198] и периодически страдала от «стрел Амура». Первоначальное воспитание ее внука было поразительно сумбурным: сначала капеллан доны Анжелины, бывший монах-бенедиктинец, обучил его латыни, катехизису, страху перед масонами и другим твердым принципам; затем некий француз, полковник и непримиримый якобинец, в 1830 году дравшийся на баррикадах Сен-Мерри,[199] подорвал этот духовный фундамент, задавая своему воспитаннику переводить «Девственницу» Вольтера и «Деклаг рацию прав человека и гражданина»; и в заключение немец, помогавший доне Анжелине обряжать Клопштока под Филинто Элизио[200] и выдававший себя за родственника Иммануила Канта, довершил эту путаницу, приобщив Карлоса, задолго до того как у него начали пробиваться усики, к тайнам «Критики чистого разума»[201] и к метафизическим ересям тюбингенских профессоров.[202] К счастью, его воспитанник по целым дням скакал верхом в отъезжих полях, охотясь со сворой гончих. Свежий воздух, дубовых рощ и чистая вода ручьев спасли юношу от худосочия, до которого его непременно довели бы отвлеченные умствования.
Когда Карлосу исполнилось шестнадцать лет, бабушка, до того с полным беспристрастием одобрявшая столь разнородные Принципы воспитания, вдруг решила отправить своего внука в Коимбру – средоточие, как она говорила, благородных классических штудий и последний оплот гуманитарных наук. На острове, впрочем, поговаривали, что переводчица Клопштока, невзирая на свои шестьдесят лет и на густой пушок, покрывший ее лицо наподобие плюща, каким порастают развалины, удалила внука, чтобы без помех выйти замуж за своего кучера.
Последующие три года Карлос гулял с гитарой по Пенедо-де-Саудадес,[203] пил дешевое вино в погребке у теток Камела, печатал в «Мысли» аскетические сонеты и безрезультатно ухаживал за дочкой кузнеца из Лорвана. Не успел он провалиться по геометрии, как бабушка внезапно умерла в своей усадьбе Торнас, в увитой розами беседке, где она в приятном забытьи пережидала полдневную июньскую жару, попивая кофе и слушая, как кучер бренчит на гитаре, сверкая перстнями, унизывавшими его пальцы.
У Карлоса оставался из родных только один дядя, Тадеу Мендес, любитель комфорта и хорошей кухни. Он жил в Париже и трудился во спасение человечества вместе с Персиньи, Морни и принцем Луи-Наполеоном,[204] которого глубоко чтил и ссужал деньгами. И Карлос отправился в Париж – изучать юриспруденцию в примыкающих к Сорбонне кабачках и ждать совершеннолетия и наследства: после отца и бабушки ему предстояло получить, по подсчетам Видигала, добрый миллион крузадо. Видигал, внучатый племянник доны Анжелины, получил по завещанию, совместно с Карлосом, усадьбу под названием Корвовело. Поэтому он и мог называть себя «родственником, земляком и компаньоном» автора «Лапидарий».
О дальнейшем Видигал знал немного: ему известно было только, что Фрадике, обретя свободу и богатство, покинул Латинский квартал и зажил вольно и бурно. С неудержимостью выпущенной из клетки птицы он помчался вдаль и изъездил весь свет – от Чикаго до Иерусалима, от Исландии до Сахары. Во время этих странствований, увлекаемый то запросами ума, то жаждой новых ощущений, он оказался участником великих исторических событий и общался с выдающимися людьми нашего века. Одетый в красную блузу, он вместе с Гарибальди завоевывал королевство Обеих Сицилии.[205] Он проделал всю абиссинскую кампанию при штабе старика Нэпира,[206] который называл его The Portuguese lion (Португальский лев). Он переписывался с Мадзини.[207] А недавно посетил Виктора Гюго на скалистом острове Гернсей…
Услышав про Гюго, я вытаращил глаза и попятился. Виктор Гюго, высланный на Гернсей – это еще у всех на памяти, – был для нас, идеалистов и демократов 1867 года, величавой, легендарной фигурой, чем-то вроде апостола Иоанна на острове Патмосе.[208] Я вытаращил глаза и попятился: легко ли мне было поверить, что обыкновенный португалец, какой-то Мендес, пожимал царственную руку, написавшую «Легенду веков»? Переписываться с Мадзини, дружить с Гарибальди – допустим! Но беседовать и мечтать вместе с провидцем, создавшим «Отверженных», прогуливаться с ним по священному острову, под гул Ла-Манша – это мне казалось наглым бахвальством и мистификацией.
– Клянусь! – воскликнул Видигал, вскинув правую руку к ветвям акации, в тени которой мы сидели.
И тут же, в подтверждение несравненной чести, которой удостоился Фрадике, он поведал мне о еще более почетной славе, увенчавшей этого необыкновенного человека поистине ослепительным ореолом. Речь шла уже не о дружбе знаменитого человека, но о редчайшем, неоценимом отличии: о любви знаменитой женщины. Да! Целых два года Фрадике был возлюбленным Анны де Леон, самой изысканной и красивой куртизанки Парижа (Видигал выразился о ней: «королевский кусочек»). Анна де Леон была прекраснейшим цветком Второй империи, воплощением ее духа, высшим выражением утонченной грации и пронизанной интеллектом чувственности! Мне не раз доводилось видеть имя Анны де Леон в «Фигаро»; я знал, что поэты именовали ее Венерой Победительницей. Конечно, любовь куртизанки не произвела на меня такого впечатления, как дружба творца «Созерцаний»; но недоверчивость моя была сломлена, и Фрадике стал для меня одним из тех избранных существ, вроде Алкивиада[209] или Гете, которые силой своего обаяния или гения властвуют над целой эпохой, пожиная все наслаждения и все триумфы.
Наверно, именно поэтому я покраснел и смутился, когда Видигал, потребовав еще порцию сливочного шербета, предложил повести меня на квартиру к Фрадике Мендесу. Я не решался ответить ни да, ни нет и вспоминал Новалиса: такие же колебания обуревали и его, когда однажды утром в Берлине он поднимался по лестнице в квартиру Гегеля… Я только спросил, живет, ли автор «Лапидарий» в Лиссабоне постоянно. Нет! Фрадике лишь на время приехал из Англии, отдохнуть в своей любимой Синтре, где он купил виллу «Сарагоса», по дороге в Капуцинский монастырь, чтобы иметь в Португалии летнюю резиденцию, достойную природного фидалго. Итак, со дня святого Антония он отдыхал в Синтре, теперь находится в Лиссабоне, в отеле «Центральный», а затем поедет в Париж, где обосновался и устроил свои пенаты. Нет человека, добавил Маркос, более простого, веселого и добродушного. И если я желаю лично познакомиться с гением, то должен на следующий день, в воскресенье, после мессы в Лорето, ровно в два часа ждать у дверей Гаванского табачного магазина.
– Договорились? В два часа, с благоговейной точностью после мессы!
Сердце мое забилось. Но я взял себя в руки, как Новалис[210] на лестнице у Гегеля, и, расплачиваясь за шербет, сказал, что завтра, ровно в два часа (к мессе я не хожу), с благоговейной точностью буду ждать у табачного магазина.
II
Я всю ночь придумывал глубокомысленные и прекрасные слова, какие скажу Фрадике Мендесу. Все они сводились к одному: горячей похвале «Лапидариям». Помню, я особенно тщательно отделывал и отшлифовывал следующую фразу: «Форма ваших стихов – божественный мрамор, в котором трепещет человеческая душа».
Целое утро я посвятил своему туалету. Можно было подумать, что меня ждет встреча не с Фрадике Мендесом, а с Анной де Леон; надо сказать, что под утро я видел во сне, соединявшем в себе эмоцию и ученость, что гуляю с ней по обсаженной лилиями священной дороге между Афинами и Элевсисом:[211] мы обрываем лепестки и беседуем об учении Платона и о метрике «Лапидарий». Я нанял пролетку, чтобы не забрызгать лакированные ботинки на политом водой макадаме, и ровно в два часа подкатил к дверям Гаванского табачного магазина – бледный, надушенный, взволнованный, с огромной розой в петлице. Такие мы были в 1867 году!