Шаляпин - Виталий Дмитриевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«— Собираюсь ли я выехать в Россию? Нет, увольте! Сейчас не могу… Кроме того, не хочу. Мне там горчицей морду вымазали. На такие вещи и лакеи обижаются».
Обижаться же певец, по мнению Кольцова, не имел права:
«В советские годы Шаляпин не смог стать тем, чем ему полагалось: просто большим артистом, для которого открыты были все художественные и театральные возможности. Ему, десятипудовой, хрипнущей птичке, показалось тошно на русской равнине. Не то чтобы голодно птичке жилось… но самый вид русского зрителя, его потертая толстовка и несвежие башмаки противели Шаляпину. Хотелось другого зрительного зала — черных фраков, тугих накрахмаленных грудей, жемчугов на нежной коже женщин… Известный певец Баттистини, потеряв на старости голос, недавно постригся в монахи и, пуская петухов, прославляет господа бога в церковном хоре.
Сейчас при набитом кошельке и кое-каких остатках голоса Шаляпину не до России… Немного погодя, когда деньги и голос растают, вместе с ними убавится и спесь. Тогда, надо полагать, в тот же Всерабис поступит от Федора Иваныча прошение о персональной пенсии со многими ссылками на пролетарское происхождение и с объяснениями в прирожденной любви к советской власти».
Осудить Шаляпина спешит и Немирович-Данченко. Вернувшись из-за границы 22 января 1928 года, Владимир Иванович уже 24 января в «Красной газете» поддерживает санкции правительства о лишении певца звания народного артиста и едко цитирует сказанные ему недавно слова Шаляпина: «И в Россию этак на годочек приеду. Вот только закруглю капиталец».
Такого рода публикации формировали общественное мнение: Шаляпин — человек низменных, «сомнительных» моральных устоев, предпочитающий сытое благополучие духовным ценностям, имя его отныне синоним «исключительного нравственного падения», он продал душу за деньги и убежал от своего народа к его «заклятым врагам».
Лишение звания народного артиста было не единственной санкцией советской власти. Шаляпина вызвали на улицу Гренель, в посольство СССР. Посол X. Г. Раковский объявил артисту о его «денационализации», то есть о лишении советского гражданства. Впрочем, документально санкция не была закреплена. Знавший Раковского писатель Л. Э. Разгон комментирует это так: «Очевидно, в Москве указание о лишении Шаляпина советского паспорта было дано тем, чьи приказы не оспаривались… Раковский объявлял Шаляпину этот жестокий и несправедливый приказ со всей мягкостью и тактичностью, на которую был способен. И тем не менее, рассказывал Раковский, Шаляпин разрыдался. Его с трудом удалось успокоить…»
Раковский сочувствовал Федору Ивановичу. Дипломат знал: дни его самого на посту посла сочтены, понимал и политическую ситуацию в СССР. В это же время к нему обратился молодой пианист Владимир Горовиц с просьбой помочь ему вернуться на родину. Раковский с грустной улыбкой осторожно посоветовал музыканту не спешить: «Играйте пока здесь, еще успеете…» Позднее стало известно: отец Горовица был арестован и погиб в сталинских лагерях.
Часть седьмая
ВОЗВРАЩЕНИЕ К СЕБЕ
«На чужбине», — написал я в заголовке этих заключительных глав моей книги. Написал и подумал: какая же это чужбина? Ведь всё, чем духовно живет западный мир, мне, и как артисту, и как русскому, близко и дорого. Все мы пили из этого великого источника творчества и красоты.
Ф. И. ШаляпинГлава 1
ВЕСТИ С РОДИНЫ
Горький в эту пору с трудом пытается врасти в европейский литературный быт. Часть эмиграции встретила писателя откровенно враждебно, часть доброжелательно, расценив его приезд как неминуемый и окончательный разрыв с большевизмом. Язвительный памфлет соратника по «Среде» Е. Н. Чирикова «Смердяков русской революции. Роль Горького в русской революции» вышел в Софии в 1921 году и сразу стал популярен в Париже, Берлине, Праге. Зато А. Н. Толстой в статье «Великая страсть», опубликованной в литературном приложении к газете «Накануне» 1 октября 1922 года, поздравлял Горького с тридцатилетием литературной деятельности и радовался пополнению эмигрантских рядов: «Его искусство — ярость освобождения. И вот — путь от хриплого крика Буревестника к милому, у костра, у ручья, голосу отшельника: теперь ты свободен, освободись же от последних самых страшных цепей, тех, что лежат на сердце. Возлюби».
Но Горький вскоре понял: на лидерство в эмигрантской литературной среде он претендовать не может, а роль изгоя для него неприемлема. После многократных поездок в СССР он с семьей в 1933 году окончательно возвращается в Советскую Россию. К тому времени и граф Толстой кардинально перестроился и убедительно продемонстрировал преданность новому режиму. В СССР личная дружба и сотрудничество писателей окрепли. Алексей Николаевич часто бывает у Горького в Москве, в особняке Рябушинского, в подмосковной усадьбе Горки, он отмечает упорядоченность повседневного быта Алексея Максимовича, организованную плотным номенклатурным окружением. Стиль жизни здесь задавал главный чекист страны Генрих Григорьевич Ягода, увлеченный невесткой Горького Тимошей, а также другие высокопоставленные чекисты: А. В. Запорожец, А. Б. Халатов, П. П. Крючков и прочие. И Горькому, и Толстому это льстило — оба запросто общаются с военной, властной верхушкой, Горький щедро использует свои высокие связи для блага друзей, сводит Толстого с Ворошиловым, который, ссылаясь на авторитетное мнение вождя, советует писателю крупно показать роль Сталина в Гражданской войне в романе «Хождение по мукам». Атмосферу «литературных салонов» запечатлела часто бывавшая в семье Толстых художница Л. В. Шапорина-Яковлева в дневниковой записи 8 ноября 1933 года: «Толстой последнее время одержим правительственным восторгом. Через два слова в третье — ГПУ, Ягода, Запорожец и т. д. Ягода мне говорит… Я говорю Ягоде… А еще прошлой осенью Алексей Николаевич ругал Горького: там бывать невозможно, везде ГПУ. Ягода был мерзавцем, которого надо сместить. <…> Еще три года назад у Толстых во всех комнатах висели образа, ходили в церковь, а теперь — да здравствует марксизм».
К идее создания празднично-романтизированного искусства «социалистического реализма» Горький относился трепетно и бдительно охранял ее от всяческих нападок. Осенью 1929 года Горький написал из Сорренто письмо Сталину, в котором делился с вождем серьезными опасениями: в советской литературе наметился крен в сторону показа трудностей, сложных житейских обстоятельств, недостатков в строительстве социализма. Такая тенденция охлаждает энтузиазм трудящихся, деморализует массы, она вредна и опасна.
Вождь отнесся с пониманием к тревогам писателя и попытался успокоить его: «Возможно, что наша печать слишком выпячивает наши недостатки, а иногда даже (невольно) афиширует их. Это возможно и даже вероятно. И это, конечно, плохо. Вы требуете, поэтому, уравновесить (я бы сказал — перекрыть) наши недостатки нашими достижениями. В этом Вы, конечно, правы. Мы этот пробел заполним обязательно и безотлагательно. Можете в этом не сомневаться».
Пламенные декларации политической лояльности Горького в годы зреющего террора вряд ли кого-либо удивили, если бы на памяти не был известен другой Горький — 1917–1920 годов, поры его «Несвоевременных мыслей», среди которых встречается и такая: «Реформаторам из Смольного нет дела до России, они хладнокровно обрекают ее в жертву своей грезе о всемирной или европейской революции… И пока я могу, я буду твердить русскому пролетариату: „Тебя ведут на гибель, тобою пользуются как материалом для бесчеловечного опыта, в глазах твоих вождей ты все еще не человек!“». Отражало ли это суждение Горького всего лишь «настроение момента»? Над этим вопросом ломают голову уже несколько поколений горьковедов-исследователей.
Действительно, спустя десять лет после октябрьского переворота греза о мировой и европейской революции рассеялась как дым. Осознание социальной и политической реальности резко изменило стратегию и тактику построения социализма: его пришлось осуществлять в одиночку, в отдельно взятой стране, в условиях «зловещего» капиталистического окружения. К тому же вскоре у Сталина появились конкуренты в претензиях если не на мировое, то уж во всяком случае на европейское идеологическое и территориальное господство — Муссолини, Гитлер, Франко. Это обстоятельство также внесло коррективы во внутреннюю и внешнюю политику СССР.
Большевистская идея классовой непримиримости, усиленная пафосом революционного романтизма, предполагала методом «социалистического реализма» сплотить на единой политико-идеологической платформе всех деятелей советского искусства. «Мы живем в атмосфере ненависти к нам со стороны дикарей Европы, ее капиталистов, нам тоже нужно уметь ненавидеть, — искусство театра должно помочь нам в этом, — писал Горький в 1933 году в статье „О пьесах“. — Наши молодые драматурги находятся в счастливом положении, они имеют перед собой героя, какого еще никогда не было, он прост и ясен так же, как и велик, а велик он потому, что непримирим и мятежен гораздо больше, чем все Дон Кихоты и Фаусты прошлого… Я не представляю себе, чему бы мог научиться у Островского современный молодой драматург… Меньше всего сейчас нам необходима лирика (пьес Чехова. — В. Д.)».