Раноставы - Василий Снегирёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не боишься их?
— На пече-то?! Пусть попробуют. Ты ухватом, я клюкой. Ухайдакаем, на лопату и в печь, а утром жаркое будем есть.
Шутка заглушила страх. С таким братом чего бояться! Пусть рассказывает до утра. Там и мама придет. Заживем-то как! Мама — все равно не Толька. С ней хоть куда, и в огонь не страшно. Лишь бы в пургу не надумала идти. Надо, мы и еще сутки подождем. Что такого? Мы ведь большие.
В ограде брякнуло. Мы переглянулись. Что бы значило? И тут же предположили: верхняя заплотина стучит. Она окорочена и вечно болтается. А сегодня ее, наверное, вывернуло. К лучшему, хоть не скрипит. Вновь послышался стук. Теперь уж понятно — в дверь. Не имеет же ветер рук. Значит, какой-нибудь заплутавшийся.
— Кто это? — Я спрятался за Тольку.
— Поди спроси.
— Может, мама? — Я кубарем сваливаюсь с верхнего голбца.
— Мама, ты?
— Откройте, пожалуйста, — послышался мужской голос.
— Толька, туши лампу.
Стало темно.
— Что будем делать? — шепчу.
— Не-не знаю, — зазаикался брат. Стуки не прекращались.
— Замерзаю, пропустите, — жалобно простонал человек.
Толька, не открывая дверь, крикнул:
— Мама никого не велела пускать.
— Спасите, — послышалось за дверями, — я обогреюсь и уйду.
— Ишо замерзнет, давай пропустим.
— Вдруг хитрит.
— Какая ему выгода? У нас нечего брать, а мы не нужны.
Без мамы сени закрывали на два запора: один железный, другой березовый коротыш, выпиленный из середины жерди. Толстый конец упирался в стенку чулана. Теперь хоть кто ломись, не страшно. Брат еле вытащил березовый засов и с морозным скрежетом вытянул железный. Дверь распахнулась. Через порог прыгнул здоровый пес. Толька, не помня себя, влетел в избу. Он настолько растерялся, что не закрючил двери. Тут же зашел с собакой мужчина.
— Вот где Ташкент, Джек! Ладно, что открыли, а то бы замерзли посреди волока. Зачем потушили лампу? Зажигайте да не бойтесь, не чужой я, — говорил в потемках ночной гость, пока Толька чиркал спичкой. — Страшный? — помолчав, спросил он.
Да уж! Один вид в дрожь бросал. Борода — метла метлой, глаза — не глаза, а обледеневшие пуговки из-под мохнатых бровей. Шапка с белым налобешником без уха, лопотина в ватных клочьях. Уж точно, из лагеря сбежал.
— Чего уставились? На бродягу похож?
Мы и вовсе перетрусили. Летом ходили разные слухи, будто в наших лесах бродяги появились. Ваньша Шабаленок сам одного видел спящим под забором, но не успел как следует разглядеть. Тот заворочался, что-то закричал во сне. Ванька, когда опомнился, был уже в своей оградке. Может, и был бродяга, кто его знает. Летом каждый кустик ночевать пустит. А зимой, где спасаться? Вот они и просятся в избу погреться.
Незнакомец подошел к лежанке, положил руки на дымоход.
— Давно топили?
— Вечером.
— Выдернуло тепло, не мешало бы затопить. Дрова есть?
— В печи.
Брат все исполнял, как велела мама. Протопит печь, закроет вьюшку, в вольный жар бросает стопкой сырые дрова. За день и ночь они просохнут. На следующее утро разгребай загнету, доставай шабалой угли и топи. Спички экономили. Угли — то ли дело! Сгребешь в загнету, толсто-натолсто засыплешь золой, наутро — они живехоньки! Потому Овдотья Конфетка каждый раз, как что — к нам. А не ближне место из Одиной на край Козловки бежать. Бывало, принесет, а угли потухли. Не горе ли? Второй раз не побежишь — на работу пора. Целый день Витька с Машкой сидят не в протопленной избе. У нас никакого мученья: дрова сразу огнем берутся, весело поверескивают. Не отказались бы, конечно, от веснодельных дров. Но маме некогда весной заготавливать. Сколько мы поширкаем пилой да поколем, с тем и в зиму идем. Нынче пять возов привезли. Не знаем, как март протянем. Мама придет из Уксянки, будем думать. Может, опять Максим Горошиненок поможет. Он прошлой зимой два воза привез. То ли из-за того, что с тятей раньше дружили, то ли другие умыслы держал, не знаем. Больше нас, сирот, маму жалел — везде одна.
— Э-э… да они разопрели, — с досадой, обдирая бересту, качает головой пришелец.
— Не высохли ишо, — подсказывает осмелевший Толька.
— Сухих нет?
— Нисколько.
— Так и до утра прошипят.
— Пошипят, пошипят да пыхнут. — Брат присаживается на корточки. — Что, подтопок не открыл?
— Недотепа! — ругает себя бородач. Он протянул руку. — Митрий. А тебя? Постой… кажется, Натолий?
У Тольки не задержалось на языке:
— Ыхы.
Я вытаращил глаза: откуда ему знать?
— Тебя забыл, — сверкнул он малюсенькими мышиными глазами.
— Пашка.
— Да, да… Отец ишо смешно тебя называл. Как его? Ну… из которой пьют?
— Кружка? — подсказывает брат.
— Не-ет… Чеплашка! Знал хорошо вашего отца, вместе холостовали. Ездили друг ко другу: он в Гладкое, я в Лебяжье. И женились — он на гладченской, я на лебяжьенской. Как жили! Только приходится вспоминать. Наглумилась жизнь: Петра на войне убили. Устинья с вами теперь мыкает. Я невредим вернулся, бог миловал, а дома вот не повезло. Жена горючее возила. Раз уехала и не приехала. Вернее, привезли ее обгоревшую, мертвую. Попала под грозу. Можно было бы где-нибудь притулиться — обождать. Да разве терпится, когда трактора стоят. Гроза затянулась, они и поехали. Гром как пушки гремел. Хряпал и хряпал над головой. В небе живого места не сыщешь — все расплавили молнии. Одна березу сразила, другая Любу сожгла. И выбрала же, окаянная, именно ее. А ехала она в середине обоза. Видно, судьбу на быстром коне не обскачешь. Чему быть, того не миновать. Вот я всю войну прошел и ни одной царапины. Лучше бы мне погибнуть, чем ей. И ребятишки бы жили с ней, а не в детдоме. Как ни тяжело, а ни одна мать не бросит детей. Чего уж Устинья не перетерпела, а вас не бросает.
Зачем мы плохое подумали о человеке? Какой он бродяга! И вовсе не чужой, раз тятю и маму знает. Да и жизнь-то у него не лучше, чем у нас. Мы сели возле гостя. Он долго молчал и враз выдохнул:
— Вот уж год, как схоронил ее, места себе не найду, блуждаю: к ребятам схожу, домой возвращаюсь. Ни метель, ни пурга не держат. Трое у меня их. Все парни. Один вот, как Натолий, другой, как ты, а третьему шестой год.
— Зачем ты их сдал? — спросил я.
— Людей послушал. Может, они и правы, но сердцу не прикажешь, оно не камень. Ну-ка, Чеплашка, неси картошек, сейчас «рябчиков» напекем.
В камине потрескивали дрова, плита раскалилась, соленые резни подпрыгивали. Кожура вздувалась и со щелком лопалась. В прорезях половинок кипели светлые пузырьки.
— Самый смак! — Дмитрий кусает серединку, из которой выжимается солено-водянистый крахмал. — Объедение!
Пес глядит, уставясь, на хозяина.
— Тоже проголодался? — Дмитрий выбирает большой ломоть и накидом швыряет. Джек ловит широкой пастью, хрумкает зубами.
— Готово! — хохочет Дмитрий. — Вы что, ребята, модничаете? Ешьте за компанию или деньгами хотите взять?
Он тряхнул бородой, начал чистить печенки.
— Мы наелись, — ответил я за себя и брата.
— Зато нас с Джеком не накормить.
— Еще нарежем. — Я поставил возле камина ведро картошки.
Теперь вчетвером уминали печенки. Джек не морговал и очистками.
— Приблудный пес, — говорит Дмитрий. — Увязался в Петропавловке и не отстает. Кличку дал, что в голову взбрело.
— Джек!
Пес завертел хвостом и поднял морду.
— На!
В горле пса, как в трубе, просвистела картофелина.
— Умный, только что не говорит. Не он бы, загнулся, а с ним веселее и ни разу с дороги не сбился. Ох и убродно: шагал по целине, едва выбрался.
У меня на уме мама.
— Тебе хорошо, — говорю гостю.
— Кому плохо?
— Маме.
— Почему?
— Она одна, а вас двое. С такой собакой любой волк не страшен.
— Где Устинья?
— В Уксянке.
Кто-то завозился в сенях, на пороге появилась женщина. Мать мы узнали только по бабушкиной шали и сразу кинулись обнимать ее.
— Ой, ребята, дайте присесть, вымоталась. — Она развязала шаль и бессильно опустила руки на край лавки. — Не верится, что пришла. Думала, не дойду. Как уж не отпускали из Петропавловки! Но ничего не поделаешь с сердцем. Отправилась на ночь глядя. Поднялась на вершину, на ней сплошная несусветица — все клубком вьется. Но вижу, кто-то протопал. След свежий, хотя до половины занесен. Значит, и я пройду. Шалью обмотала голову, оставила одни глаза и пошла по следу. Шла хлестко, думала догнать. Так никого и не встретила.
— Это мы шли, — втиснулся в рассказ Дмитрий.
— А тебя что погнало? — спросила мать. — Куда ты ходил?
— К ребятам, в детдом.
— Не раньше, не позже.
— Соскучился.
— Поверите нам, бабам. Разве пошла бы я, если не робята. Ведь двое суток одни. Иду-иду, присяду, пореву — и опять дальше. Потом и след потеряла, заблудилась. Не знала бы лесов, так и сгинула где-нибудь. Целую ноченьку блудила. Перед утром ветер стих, разъяснилось небо, увидела я Лебяжье и прибавила шагу. Казалось мне, что быстро иду, на самом-то деле степью «пилила» больше часу и озером не меньше. Насилушку выкарабкалась. Хоть не здря сходила, все охлопотала.