Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава XVIII
На следующий день комиссары долго совещались о том, сейчас ли вручить Хмельницкому королевские дары, или подождать до тех пор, пока он не выкажет хоть какого-то знака покорности или сокрушений. Решено было тронуть его человечностью и добротою короля, и на следующий день торжественный акт вручения даров состоялся. С самого утра палили пушки и звонили колокола. Хмельницкий ожидал перед своим домом, посреди полковников, старшин, огромного количества казаков и черни; он хотел, чтоб весь народ знал, какие почести оказывает ему король. Гетман восседал под бунчуком на возвышении, окруженный послами соседних государств. Из волнующегося людского моря неслись радостные крики при виде предводителя, в котором толпа, признающая только одну силу, видела воплощение этой силы. Именно таким народное воображение и могло представить себе своего вождя, победителя гетманов, шляхты и вообще "ляхов", которые до того были овеяны славой непобедимых. Хмельницкий за минувший год немного постарел, но не согнулся, в могучих его плечах все еще угадывалась мощь, способная повергать в прах государства или творить новые; широкое лицо, покрасневшее от неумеренного пьянства, выражало железную волю, беспредельную горделивость и самонадеянную уверенность, которую породили его победы. Ярость и гнев дремали в складках этого лица, и легко можно было понять, что лишь проснутся они, то все склонится перед ними, как степная трава под яростным порывом ветра. Из его глаз, окруженных красными кругами, уже вылетали молнии нетерпения — что комиссары что-то долго не являются с дарами, из ноздрей на морозе валил клубами пар, и в этом облаке гетман сидел красный, угрюмый, надменный, среди послов и полковников, окруженный волнующимся морем черни.
Наконец, показалось и посольство. Впереди ехали довбыши с котлами и трубачи, извлекавшие из своих медных инструментов тягучие, жалобные звуки, как будто на похоронах самой республики. За оркестром Кшетовский на бархатной подушке нес булаву, Кульчинский, киевский скарбник, красное знамя с орлом и надписью, за ними шел одинокий Кисель, высокий, худой, с белой бородою, падавшею на грудь, со следами страданий на благородном лице и невысказанной болью в душе. За воеводою шли остальные комиссары, а драгуны со Скшетуским во главе замыкали шествие.
Кисель шел медленно. Только теперь он ясно увидел, как сквозь строки мирного договора, королевских милостей и прощений проглядывает настоящая, голая и ужасающая истина, которая прямо бьет в глаза и оглушает его криком: "Не прощение несешь ты, о, воевода, ты сам идешь просить его, ты хочешь купить его за эту булаву и знамя, ты, сенатор и воевода, идешь пешком к ногам этого холопского вождя от имени всей республики". Душа Киселя надрывалась от боли; он чувствовал всю горечь и унижение своего положения, а в ушах его звучали слова Еремии: "Лучше нам не жить, чем жить в неволе у холопства и язычества". Кем же он был в сравнении с лубенским князем, который всему восставшему казачеству представлялся в образе Зевса, с грозно нахмуренными бровями, среди запахов серы, пламени войны и порохового дыма? Кем же был он? Вопрос этот тяжелым гнетом лег на сердце воеводы, улыбка навсегда исчезла с его лица; он чувствовал, что предпочел бы умереть, чем сделать несколько шагов вперед, но все-таки шел — его толкало все его прошлое, все труды, усилия, вся неумолимая логика его былых деяний.
Хмельницкий поджидал его с надутыми губами и нахмуренными бровями.
Посольство, наконец, приблизилось. Кисель выступил вперед и подошел к самому возвышению. Трубачи перестали трубить, наступила мертвая тишина, только холодный ветер шелестел красным знаменем, которое нес пан Кульчинский.
Вдруг эту тишину разорвал чей-то голос, громкий, повелительный, который скомандовал:
— Драгуны, назад! За мной!
То был голос пана Скшетуского.
Все головы повернулись в его сторону. Сам Хмельницкий немного приподнялся на своем сиденье; комиссары побледнели.
Скшетуский стоял в стременах, прямой, бледный, с посверкивающими глазами и обнаженной саблей в руке; полуобернувшись к драгунам; он громовым голосом повторил приказ:
— За мной!
Конские копыта застучали по замерзшей земле. Хорошо вымуштрованные драгуны повернули на месте коней, поручик стал впереди них, дал отмашку саблею, и весь отряд медленно двинулся назад, к квартирам комиссаров.
Удивление и недоумение выразилось на лицах, не исключая и Хмельницкого; в голосе и движениях поручика было что-то необычное. Никто толком не знал, входило ли внезапное удаление эскорта в программу церемониала. Один только Кисель понял все, понял, что и переговоры, и жизнь комиссаров вместе с эскортом в эту минуту висят на волоске. Он поднялся на возвышение и прежде чем Хмельницкий успел опомниться, начал свою речь.
Он начал объявлением прощения и милости короля Хмельницкому и всему Запорожью, но тут произошло нечто, что совершенно отвлекло общее внимание от ранее случившегося. Дзедзяла, старый полковник, стоящий около Хмельницкого, начал потряхивать своею булавой и закричал на воеводу:
— Что ты там городишь, Кисель? Король королем, но вы, королевичи, князья, шляхта, нагадили много. И ты, Кисель, кость от костей наших, оторвался от нас и пристал к шляхте. Довольно нам твоей болтовни! Мы саблей добудем то, чего нам нужно.
Воевода с укором посмотрел на Хмельницкого.
— В таком-то порядке вы, пан гетман, держите своих полковников.
— Молчи, Дзедзяла! — крикнул гетман.
— Молчи, молчи! С утра напился! — повторили другие полковники. — Пошел прочь, иначе вытолкаем отсюда.
Дзедзяла продолжал кричать, но его схватили за шиворот и вытолкали вон из круга.
Воевода продолжал свою гладкую речь о том, какие великие символы получает гетман теперь; то символы законной власти, которою раньше он пользовался только самочинно. Король, имея право покарать, прощает его за послушание, выказанное им под Замостьем, и еще потому, что прежние проступки Хмельницкого были совершены не во время его царствования. Он уверен, что Хмельницкий, так много провинившийся, будет признателен за милость и прощение, остановит пролитие крови, успокоит холопов и вступит в переговоры с комиссарами.
Хмельницкий в молчании принял булаву и знамя, которое приказал тотчас же развернуть над собою. Чернь, увидев это, радостно завыла и заглушила дальнейшие слова воеводы. На лице гетмана выразилось удовольствие. Он выждал с минуту и заговорил:
— За великую милость, которую вы передали мне от имени короля, за то, что его величество и властью над войском наградил меня, и прежние мои прегрешения прощает, смиренно благодарю. Я всегда говорил, что король будет заодно со мною против вас, лукавые вельможи и магнаты! И вот лучшее доказательство — он награждает меня за то, что я вам головы рубил; так я буду поступать и впредь, если вы ни мне, ни королю во всем не будете послушны.
Последние слова Хмельницкий проговорил, возвысив голос и хмуря брови, как будто гнев совсем овладел им. Комиссары окаменели при таком, совсем неожиданном повороте его речи. Кисель ответил спокойно:
— Король приказывает вам, пан гетман, прекратить кровопролитие и начать с нами переговоры.
— Кровь проливал не я, а литовские войска, — грубо перебил гетман. — Я получил сведения, что Радзивилл вырезал мои Мозырь и Туров, и если это правда, — ваших пленных вельмож немало у меня, — всех их сейчас же прикажу обезглавить. К переговорам сейчас я не приступлю. Войска теперь у меня нет, только несколько полковников, остальные на зимовниках, а без них я не могу начать. Однако что тут долго толковать на морозе! Что вы должны были мне отдать, то отдали; теперь все знают, что я гетман по королевскому повелению, а теперь прошу вас пожаловать ко мне на обед. Я голоден.
Хмельницкий пошел к своему дому, а за ним комиссары и полковники. В большой средней комнате стоял накрытый стол, сгибающийся под тяжестью добытого серебра, среди которого Кисель мог бы найти и свое из разграбленной в прошлом году Гущи. На столе возвышались горы свинины, говядины и татарского плова, по всей же комнате носился запах водки, налитой в серебряные ковши. Хмельницкий усадил по правую руку Киселя, по левую каштеляна Бжозовского и, указав рукою на горилку, сказал:
— В Варшаве говорят, что я пью ляшскую кровь, а я предпочитаю горилку, кровь оставляя собакам.
Полковники разразились хохотом, от которого задрожали стены.
Вот такой закускою угостил гетман комиссаров перед обедом, и тем пришлось проглотить это, не пикнув, дабы, как писал подкоморий львовский, "не раздразнить зверя".
Только крупные капли пота выступили на бледном лбу Киселя.
Обед начался. Полковники брали из мисок руками куски мяса. Киселю и Бжозовскому накладывал сам гетман, и начало обеда прошло в молчании, потому что каждый спешил утолить голод. В тишине слышалось только чавканье да громкое иканье обедающих; только изредка кто-нибудь бросит слово, но и оно останется без ответа. Наконец Хмельницкий, выпив несколько чарок просяной водки, вдруг обратился с вопросом к Киселю: