Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Приветствую вас, пан гетман! — ответил Кисель. — Его величество король послал нас уверить вас в своем милостивом расположении и установить справедливость.
— За расположение благодарю, а справедливость я установил сам на ваших шеях, вот этим (он ударил по рукоятке сабли) и буду поступать так и далее, если будет не по-моему.
— Плохо же вы приветствуете нас, гетман запорожский, нас, королевских послов.
— Не буду говорить на морозе, — грубо ответил Хмельницкий, — на это будет еще время. Пустите меня в ваши сани; я хочу оказать вам честь и ехать вместе.
Он слез с коня и приблизился к саням. Кисель подвинулся вправо, оставляя свободною левую сторону.
Хмельницкий увидел это, нахмурился и крикнул:
— Уступите мне правую сторону!
— Я сенатор республики.
— А мне что за дело, что сенатор! Пан Потоцкий первый сенатор и гетман коронный, а я его держу в цепях вместе с другими и завтра, если захочу, прикажу посадить на кол.
На бледных щеках Киселя выступил румянец.
— Я представляю здесь особу короля!
Хмельницкий нахмурился еще сильнее, но сдержался и сел слева, ворча:
— Пусть король будет в Варшаве, а я на Руси. Мало еще, видно, я показал вам!
Кисель не отвечал ничего, только поднял глаза к небу. Он предчувствовал, что его ждет впереди.
В городе гремели двадцать пушек и звонили все колокола. Хмельницкий, точно опасаясь, как бы послы не приняли это за знак особого почета, сказал воеводе:
— Так я не только вас, но и других послов принимаю.
Он говорил правду: к нему, действительно, как к удельному князю, прибывали посольства. Возвращаясь из-под Замостья под впечатлением выборов и поражений, нанесенных ему литовскими войсками, гетман не носил в своем сердце и половины той гордости, но когда весь Киев вышел навстречу ему с хоругвями и иконами, когда академия приветствовала его словами: "Tamquam Moijesem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de Servitute lechica et bone omine Bohdan [85] — от Бога данный", когда, наконец, его назвали и "illustrissimus princeps [86]", тогда, по словам современников, "в нем проснулся зверь". Тогда он действительно почувствовал свою силу и твердь под ногами, которой ему до сих пор недоставало.
Заграничные посольства были молчаливым признанием как его могущества, так и независимости; крепкий союз с татарами — союз, оплачиваемый богатою добычею и пленниками, которых этот народный вождь дозволял набирать из своего народа, обеспечивал казакам помощь против любого неприятеля. И вот Хмельницкий, еще под Замостьем признавший власть короля, а теперь ослепленный гордостью, уверенный в своей силе и в бессилии республики, готов был поднять руку на самого короля, мечтая в глубине своей мрачной души уже не о казацкой свободе, о возвращении старинных привилегий Запорожью, не о справедливости, а об удельном государстве, о княжеской шапке и скипетре.
Он чувствовал себя владыкою Украины. Запорожье стояло за него, ибо еще не под чьею булавою ни утопало так в крови, не видело такой добычи; дикий по натуре люд льнул к нему, потому что в то время, когда мазовецкий или великопольский холоп безропотно сносил свое бремя, которое во всей Европе тяготело над "потомками Хама", украинец вместе с воздухом степей впитывал в себя любовь к свободе, такой же дикой и беспредельной, как сами степи. Что ему за охота ходить за панским плугом, когда взор его терялся в Божьей, а не панской пустыне, когда из-за порогов Сечи взывали к нему: "Брось пана и иди на волю!", когда свирепый татарин учил его войне — приучал его глаза к пожарам и сценам убийств, а руки к оружию? Разве не лучше ему у Хмеля буйствовать и "панов резать", нежели гнуть гордую спину перед подстаростой?
С другой стороны, кто не шел к Хмельницкому, того брали в плен. В Стамбуле за десять стрел давали одного невольника, за лук троих: так много их было.
Народу не предоставлялось выбора, и это отразилось в одной песне — песне странной для тех времен. Долго еще потом последующие поколения распевали по своим хатам эту песню о народном вожде, названном Моисеем: "Ой, чтоб того Хмеля первая пуля не минула!".
Города, местечки и деревни исчезали с лица земли, населенный край превращался в пустыню, но вождь и гетман не видел или не хотел видеть этого, и пьянел от пролитой им крови, топил в этом море крови свой же народ и вот теперь ввозил комиссаров в Переяславль при громе пушек и колокольном звоне, как удельный князь, господарь, владыка.
Комиссары, поникнув головами, вступали в логово льва и чувствовали, как последние лучи надежды начинают гаснуть в их сердцах. Скшетуский внимательно всматривался в лица полковников Хмельницкого, надеясь увидеть средь них Богуна. После безуспешных поисков княжны в душе пана Яна созрело твердое намерение найти Богуна и вызвать его на смертный бой. Несчастный рыцарь отлично понимал, что среди такого беспредела Богун может уничтожить его без всякой борьбы, может выдать его татарам, но думал о нем лучше: он знал отвагу и мужество атамана и был почти уверен, что тот не уклонится от поединка. В его голове даже созрел план, как он свяжет атамана клятвой, чтобы тот, в случае его смерти, освободил Елену. О себе пан Скшетуский не заботился и, допуская, что Богун может сказать: "Если я погибну, то пусть она ни тебе, ни мне не достанется", готов был пойти и на это и дать со своей стороны такую же клятву, только бы вырвать ее из вражьих рук. Пусть она найдет покой в монастыре — он же поищет его сначала на поле битвы, а если там не доведется найти вечного успокоения, будет отыскивать его под монашеской рясой, как делали в те времена все скорбящие душой. Путь этот казался Скшетускому прямым и верным, а когда в Замостье ему явилась мысль о поединке с Богуном, когда поиски в надднестровских камышах не привели ни к чему, он еще более укрепился в мысли, что другого пути нет. И вот от Днестра, нигде не отдыхая, он пошел к комиссарам, рассчитывая или в свите Хмельницкого, или в Киеве непременно отыскать Богуна, тем более что, по словам Заглобы, атаман намеревался ехать в Киев для заключения брака.
Но Скшетуский напрасно искал его теперь среди полковников. Вместо него он обнаружил множество других своих старых знакомых: Дзедзялу, Яшевского, Яроша, бывшего сотника князя, и многих других. Он решился расспросить их.
— Мы давние знакомые, — сказал он, приближаясь к Яшевскому.
— Я видел вас в Лубнах; вы рыцарь князя Еремы, — ответил полковник. — В Лубнах, помнится, мы пировали вместе. А как ваш князь?
— Здоров.
— Весной здоров не будет. Они еще с Хмельницким не сталкивались, а должны столкнуться, и один из них должен погибнуть.
— Это уж как Бог решит.
— Ну, Бог нашего батьку, Хмельницкого, любит. Уж князь в Заднепровье, на своей татарский берег не вернется. У Хмельницкого много войска, а у князя что?.. Вы все у него же в хоругви?
— Я еду с комиссарами.
— Ну, я рад видеть вас.
— Если вы рады, то окажите мне услугу, а я за то век буду благодарить.
— Какую услугу?
— Скажите вы мне, где теперь Богун, тот славный атаман, который теперь, должно быть, один из старших среди вас?
— Замолчи! — грозно крикнул Яшевский. — Счастье твое, что мы старые знакомые, а то я тебя сейчас же угостил бы этим буздыганом.
Скшетуский с изумлением взглянул на него и стиснул рукою булаву.
— Вы с ума сошли?
— Не с ума я сошел, не угрожать хотел вам, но таков приказ Хмеля, что если кто-то из вас, даже комиссар, будет выспрашивать о чем-нибудь, следует немедля убить его на месте. Не сделаю этого я, сделает другой, поэтому я, помня старое, и предупреждаю вас.
— Да я-то спрашиваю по своему личному делу.
— Неважно. Хмель сказал нам, полковникам, и приказал повторить другим: "Даже если о дровах спросят, убивать на месте". Вы это передайте своим.
— Благодарю за добрый совет, — сказал Сюпетуский.
— Это я вас предостерегаю, а другого ляха уложу на месте.
Они замолчали. Процессия уже приближалась к городским воротам. По обеим сторонам дороги и на улице толпились вооруженные казаки и чернь. Присутствие Хмельницкого, конечно, лишало их возможности оскорблять посольство, хотя все они недобро посматривали на комиссаров и сжимали кулаки или рукоятки сабель.
Скшетуский построил своих драгунов, высоко поднял голову и спокойно ехал широкою улицей, не обращая ни малейшего внимания на угрюмые взгляды толпившегося воинства. Как много же потребуется хладнокровия, сдержанности и терпения, думал он, чтобы исполнить то, что он замыслил, и не утонуть с первых же шагов в этом море ненависти.
Глава XVIII
На следующий день комиссары долго совещались о том, сейчас ли вручить Хмельницкому королевские дары, или подождать до тех пор, пока он не выкажет хоть какого-то знака покорности или сокрушений. Решено было тронуть его человечностью и добротою короля, и на следующий день торжественный акт вручения даров состоялся. С самого утра палили пушки и звонили колокола. Хмельницкий ожидал перед своим домом, посреди полковников, старшин, огромного количества казаков и черни; он хотел, чтоб весь народ знал, какие почести оказывает ему король. Гетман восседал под бунчуком на возвышении, окруженный послами соседних государств. Из волнующегося людского моря неслись радостные крики при виде предводителя, в котором толпа, признающая только одну силу, видела воплощение этой силы. Именно таким народное воображение и могло представить себе своего вождя, победителя гетманов, шляхты и вообще "ляхов", которые до того были овеяны славой непобедимых. Хмельницкий за минувший год немного постарел, но не согнулся, в могучих его плечах все еще угадывалась мощь, способная повергать в прах государства или творить новые; широкое лицо, покрасневшее от неумеренного пьянства, выражало железную волю, беспредельную горделивость и самонадеянную уверенность, которую породили его победы. Ярость и гнев дремали в складках этого лица, и легко можно было понять, что лишь проснутся они, то все склонится перед ними, как степная трава под яростным порывом ветра. Из его глаз, окруженных красными кругами, уже вылетали молнии нетерпения — что комиссары что-то долго не являются с дарами, из ноздрей на морозе валил клубами пар, и в этом облаке гетман сидел красный, угрюмый, надменный, среди послов и полковников, окруженный волнующимся морем черни.