Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще, компромисс между скептическим и диалектическим типами мышления весьма непрочен и, строго говоря, неправомерен, что, в частности, выразилось в представлении о диалоге филолога и художника, представленном в филологической концепции М. М. Бахтина.
«Стенограмма гуманитарного мышления, – писал М. М. Бахтин в начале 60-х годов, – это всегда стенограмма диалога особого вида; сложное взаимоотношение текста (предмет изучения и обдумывания) и создаваемого обрамляющего контекста (вопрошающего, возражающего и т. п.), в котором реализуется познанная и оценивающая мысль ученого. Это встреча двух текстов – готового и создаваемого реагирующего текста, следовательно, встреча двух субъектов, двух авторов»33. Все сказанное – очевидно, но каков характер этой встречи двух авторов?
«Текст, – читаем мы ниже, – как субъективное отражение объективного мира, текст – выражение сознания, что-то отражающего. Когда текст становится объектом нашего познания, мы можем говорить об отражении отражения. Понимание текста и есть правильное отражение отражения. Через чужое отражение к отраженному объекту»34. Итак, по Бахтину, функция филолога – достичь объект (то есть жизненную реальность) через его отражение в художественном произведении. И это правильно, но при одном невозможном условии: при том условии, что человек, занимающийся филологией, оказывается абсолютно сведенным к своей профессиональной функции и, будучи филологом, уже автоматически перестает быть человеком, непосредственно так или иначе относящимся к тому же объекту (то есть к той же жизненной реальности), отражение которой мы находим в произведении художника слова. Но ведь любая «познающая и оценивающая мысль ученого» просто невозможна без сопоставления им позиции автора и его собственной позиции по отношению к жизненному объекту, отраженному в художественном произведении. Совпадение или несовпадение этих позиций зависит от степени приближения художника и ученого к единственной и единой абсолютной истине, психологическая возможность которой дана сознанием сущностного единства всех людей, того самого «общечеловеческого начала», которое и создает основу понимания людьми друг друга, а следовательно, и понимания ученым (и вообще читателем) художественного текста.
М. М. Бахтин вроде бы и не сводит процесс восприятия художественного произведения к двум субъектам, но постулирует для его автора еще «какую-то высшую инстанцию ответного понимания, которая может отодвигаться в разных направлениях. Каждый диалог, – говорит ученый, – происходит как бы на фоне ответного понимания незримо присутствующего третьего, стоящего над всеми участниками диалога (партнерами)»35. Однако у Бахтина «третий» не является ни своеобразной персонификацией абсолютной истины, ни персонификацией общечеловеческого начала. Присутствие «третьего» – «вытекает из природы слова, которое всегда хочет быть услышанным, всегда ищет ответного понимания и не останавливается на ближайшем понимании, а пробивается все дальше и дальше (неограниченно)»36.
Таким образом, М. М. Бахтин в этом важнейшем пункте обходит познавательную функцию языка, все сводя к чистой коммуникативности. Спору нет, слово должно быть услышанным. Но так же ясно, что слово должно быть правдивым и должно быть нравственным. Между тем, М. М. Бахтин так продолжает свою мысль: «Для слова (а следовательно, для человека) нет ничего страшнее безответности. Даже заведомо ложное слово не бывает абсолютно ложным и всегда предполагает инстанцию, которая поймет и оправдает, хотя бы в форме: «всякий на моем месте, солгал бы также»37. Язык хотя и не лишается у М. М. Бахтина своей познавательной и своей нравственной характеристик (о чем есть специальная оговорка)38, но вся эта сфера находится на периферии эстетики Бахтина, всецело занятой диалогической (коммуникативной) природой словесного творчества.
Собственно говоря, М. М. Бахтин в своих работах продолжил, развил и даже абсолютизировал романтическое учение об иронии, основанное на констатации того, что, как писал Ф. Шлегель, «даже когда мы наедине с собой или думаем, что мы наедине, мы все же неизменно мыслим как бы вдвоем и обнаруживаем это в своем мышлении и должны признать наше сокровенное глубочайшее бытие по существу своему драматическим»39. Согласно Ф. Шлегелю, «ирония означает именно удивление мыслящего духа самому себе». Беря в пример Платона, немецкий философ утверждает, что «если убрать все надписи и имена лиц, все обращения и ответные речи, вообще все диалогическое облачение и выделить только внутреннюю нить мыслей в их связи и движении, то целое осталось бы все же разговором, где каждый ответ вызывает новый вопрос и находится в живом движении, в меняющемся потоке речи или, скорее, мысли и ответной мысли. Во всяком случае, – заключает Ф. Шлегель, – эта внутренняя форма разговора существенна и вполне соответствует живому мышлению и его изложению, в высшей степени естественна для него, хотя она и не применима и не безусловно необходима повсюду в равной мере; и в этом смысле и связанная непрерывная речь одного человека может походить на разговор или принимать форму и характер разговора»40.
Для Бахтина – «слово хочет быть услышанным, понятым, отвеченным и снова отвечать на ответ, и так ad infinitum41. Оно вступает в диалог, который не имеет смыслового конца (но для того или иного участника может быть физически оборван)»42. И еще: «В любой момент развития диалога, – пишет Бахтин, – существуют огромные, неограниченные массы забытых смыслов, но в определенные моменты дальнейшего развития диалога, по ходу его они снова вспомнятся и оживут в обновленном (в новом контексте) виде. Нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла свой праздник возрождения»43.
При всей очевидности генетической связи концепции диалога у М. М. Бахтина с диалектической природой романтической иронии, не менее очевидна и существенная между ними разница! Ф. Шлегель говорит о характере человеческого мышления, М. М. Бахтин – об отвлеченных от человека слове и смысле. Хотя «смысл, – говорит Бахтин, – персоналистичен: в нем всегда есть вопрос, обращение и предвосхищение ответа, в нем всегда двое (как диалогический минимум). Это персонализм не психологический, но смысловой». Но что есть смысловой персонализм при всем том, что диалог «не имеет смыслового конца (но для того или иного участника может быть физически оборван)»? Очевидно, что если смысл у Бахтина и персоналистичен, то сама эта «персона», то есть реальная человеческая личность, оказывается лишь необходимым условием для существования диалога. Слово, смысл и диалог, таким образом, гипостазируются и теряют свою связь с реальными участниками этого