Рижский редут - Далия Трускиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Марсельеза»?
– Она самая. В чем смысл? Нет же никакого смысла и совершенно нелогично…
Я был того же мнения.
– Значит, первым делом – обезопасить Эмилию, затем госпожу Филимонову, а тогда уже разобраться с «Марсельезой»? – спросил я. – Ведь если эти мерзавцы собираются и втихомолку, злорадствуя, исполняют неприятельский гимн, то можно сразу взять их в некотором количестве…
– Это было бы замечательно, но нелогично, – отвечал Бессмертный. – Пока мы не поймем, что означает эта «Марсельеза», наши дальнейшие шаги будут сомнительны. Итак, попробуйте лечь и отоспаться впрок. Боюсь, что в ближайшие дни вам это не удастся.
Глава двадцать вторая
Я не думал, что сумею заснуть, но когда высохла обильная роса на берегу, я пристроился под кустом с тетрадкой – в вещах Артамона отыскалась собственноручно им переписанная маленькая поэма «Опасный сосед», о которой я слыхал еще в прошлом году. За перо мой испорченный дядюшка взялся не из-за поэтических достоинств сего творения, а исключительно ради его фривольности. Автор поэмы Василий Львович Пушкин до того не был особо известен, да и после того прославился довольно своеобразно – благодаря племяннику Александру. Но тогда Александр был еще отроком.
Как-то вышло, что я еще не читал этого произведения, в журналах оно не могло появиться, а в рукописном виде никто в Ригу не привозил, вот я и взялся за него с азартом. В пятой же строке обнаружилось слово неудобь сказуемое. Даже не так, порой это слово сгоряча скажешь и сам того не заметишь, а увидь его в написанном виде – как-то странно. И далее я превесело читал повествование о визите двух удальцов в заведение с девками, изложенное благородными александрийскими стихами. Расин и Корнель, поди, в гробу переворачивались, когда сочинитель нагромождал всевозможные непотребства в их любимом размере.
В той же тетрадке были и другие переписанные стихи, старинные, забавно-жеманные, и я в конце концов над ними задремал. Разбудило меня солнце – оно уж клонилось к западу и очень удачно послало лучи свои под мой куст. Я неправно проспал обед. Встав и потянувшись, я пошел промыслить насчет съестного. В лагере нашем было спокойно, неприятельские разъезды не появлялись, лодки несли вахту.
Сержант обо мне позаботился – раздобыл в усадьбе какую-то древнюю темную ливрею и усадил меня спарывать с нее галун. Весь мой маскарад остался в погребке, а бродить по Риге в матросском одеянии и при бороде было нелепо, и то уже диво, что меня не изловили, когда я бежал в порт искать Бессмертного. Борода-то с каждым днем делалась все длиннее, и теперь обо мне даже самый сочувствующий человек не мог бы сказать, что я по рассеянности забыл побриться.
Я приобрел вид отставного солдата неведомого полка, и только моя физиономия свидетельствовала о маскараде. Но Рига была сущим Вавилоном, и если бы я заявился в мундире гвардейца китайского богдыхана, тоже, боюсь, никого бы особо не удивил.
В таком виде меня обнаружил Артамон, сменившийся с вахты. И зазвал на лодку побеседовать. Мы уселись на корме, и туда же Свечкин принес нам лукошко яблок. Островитянки уже сообразили, что Бог им послал покупателей на весь провиант, какой только могут дать хлев, сад и огород. Свечкин обещал также, что с завтрашнего дня будут носить свежий творог и сливки к кофею, так что придется искать, у кого из командиров припасен для таких случаев кофейник.
Очевидно, служебные обязанности несколько отвлекли Артамона от страсти нежной – физиономия моего дядюшки была уже более вменяема. Я отдал ему тетрадку с «Опасным соседом» и посоветовал не портить более древесной коры, не то ехидный Сурок, несмотря на свою к нему дружбу, сделает его посмешищем всей флотилии.
– Да что Сурок в любви смыслит! – воскликнул Артамон. – Он способен обожать только селериферы и прочую механику! Ты – и то более разумеешь!
Такой комплимент меня несколько разозлил.
– Коли та дурь, что тобой овладела, и есть подлинная любовь, то я ней смыслю еще менее Сурка! Ты же сам утверждал, что все дамы от тебя млеют, что все хорошенькие немочки за тобой хвостом побегут, а сам ведешь себя как кадет, который впервые увидел дамскую ножку!
– Ты понимаешь, Морозка… – тут мой дядюшка несколько замялся. – От красавиц отбою нет, вот те крест! Да только ежели дама сама авансы делает, оно как-то не так… неправильно… не люблю я этого… Как вижу, что на меня из-за веера глядят, или хоть без всякого веера, а просто этак искоса, как они умеют… Веришь ли, готов сорваться и прочь бежать! Вон как от той твоей соседки…
– Но почему? – изумился я.
– Бог меня знает. Не должна она за мной гоняться – и все тут! Это что же, она догонит меня, улестит и в постельку уложит? А я кто тогда? Бревно? Нет же! Такому не бывать! – заорал Артамон и треснул кулаком по скамье, лукошко подскочило, два яблока вылечили и укатились по решетчатому настилу, заменявшему палубу. – Это я за ней бегать должен! Это мне ее умолять следует! Чтобы к ручке притронуться дозволила!.. А ей – упираться и прятаться! Вот тогда так полюблю – мочи нет, как!..
– Погоди, Артошка, погоди!.. А как же тогда твои похождения? Ты же сам для того и снял квартиру, чтобы водить туда хорошеньких немочек!
– Да ну их всех!.. Приходится, сам понимаешь… Как же без этого?.. Ты-то для чего себе немочку завел?.. Выйдешь этак на улицу, глазами на одну, на другую, квартала не пройдешь – ага, есть охотница порезвиться. Ну вот и резвишься, а потом… потом сплошной стыд и срам… так ведь и без этого нельзя-то! Помнишь, как в походе месяцами с корабля не сходили? Думал умом тронусь, спущусь на берег и подвернется столетняя старуха и ее не пожалею! А в душе – хочу такую, чтоб за ней гнаться по всему белому свету, хочу гордую, чтобы нос от меня воротила, а я ее одолел, заставил себя полюбить. Понял, Морозка?
– Ну вот, кажись, и явилась она по твою душу, – пошутил я.
Артамон только вздохнул. Отродясь я не видывал такой скорби на его круглой физиономии.
– Сдается, твоя красавица чересчур шустро бегает, – сказал тогда я. – Держись, Артошка!
– Ты только Сурку не говори, засмеет, – уныло попросил он. – А как быть, коли я такой уродился? У меня кровь горячая, не то что у него…
И я невольно задумался, что же это за штука такая, горячая кровь, до каких лет она сохраняет способность к кипению.
Я, кажется, испытывал такие бурные страсти в восемнадцать лет, во время похода сенявинской эскадры и, разумеется, потому, что выплеснуть эти страсти и успокоиться было совершенно невозможно. На Артамона же накатило в двадцать четыре года. На Сурка, возможно, не накатит уже никогда…
Вечером мы с Бессмертным погрузились на тот самый йол, что доставил нас на Даленхольм. Его командир, на вид ровесник сержанта, покосился на меня, потом поглядел на Бессмертного вопросительно.