Влас Дорошевич. Судьба фельетониста - Семен Букчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато на острове власть вовсю использовала «грамотных», как называли чиновники политических. Статистика, метеорология, подготовка всевозможных отчетов для Главного тюремного управления — здесь они были просто незаменимы. «Если мы что-нибудь знаем о наших дальних сибирских окраинах, — мы знаем это только благодаря политическим, — подчеркивает Дорошевич. — Не будь их — мы знали бы о каких-нибудь чукчах не больше, чем чукчи знают о нас <…> Мы расшвыривали тысячами нашу молодежь по тайгам и тундрам. И они нам приносили оттуда известия о природе, населении, нравах далеких и диких краев. Чиновники пили и грабили. Политические знакомили науку и общество с якутами, чукчами, гиляками, айнами, тунгусами».
Относительно вольный режим позволил тем из политических, кто был особенно увлечен этнографическими изысканиями, вести серьезную научную работу. Учеными с мировыми именами впоследствии стали исследователи быта айнов и гиляков Б. Пилсудский и Л. Штернберг. Дорошевич знает, что среди политических были и члены-корреспонденты Русского географического общества. И тем острее переживалось интеллигентными людьми подневольно-униженное положение, при котором окружной начальник мог спьяну или будучи в дурном настроении засадить того же заведующего метеорологической станцией в кандальную тюрьму или приказать выпороть.
Естественно, что особый интерес для журналиста представляли взаимоотношения простого народа и интеллигенции. Каторга в целом относилась к политическим враждебно, считая их «чиновниками», хотя и «без правов». У «пропагандистов» же впервые появилась возможность лицом к лицу вести беседы с теми, ради которых они всходили на эшафот, отправлялись в каторгу и ссылку. И вот тут-то выяснилось, что между людьми, проповедующими «уничтожение частной собственности», и теми, на кого рассчитаны эти призывы, существует глубокая пропасть. Для простых каторжан это прежде всего были «господа», «баре», которым не доверяли. «Темный народ» нутром почувствовал неправоту революционеров, жаждущих уничтожить частную собственность. «Чтоб ни у кого ничего не было? Чтоб все нищими стали? Очинно ловко», — возражали политическим простые каторжане. Это открытие было особенно болезненным для политических ссыльных, оказавшихся в непосредственной близости к «предмету» своего влияния. И каким мудрым, хотя и оказавшимся в итоге бесполезным, было наставление, данное старым каторжанином одному из политических: народ не на улицу, не на баррикады нужно звать, а просвещать его, лечить, «просто пожалеть».
Политические на Сахалине оказались в изоляции: со стороны чиновников — полное презрение к «лишенным всех прав», со стороны каторги — «недоверие и вражда к „господам“». И только сектанты, «православно верующие христиане», относились «к ним с любовью, доверием и уважением». Это не было идейным сближением, но прежде всего уважением к людям, «живущим духом, а не брюхом». Поражало, что «у этих людей, гонимых за убеждения, мало фанатизма и много глубокого, истинно просвещенного уважения к чужим мнениям и их свободе». Поистине, надо было приехать на Сахалин, чтобы ощутить природный народный демократизм, уходящий корнями в христианскую этику.
И среди политических обнаружилось преодоление привычного взгляда на «сектантские бредни». Один из них признал в разговоре с журналистом, что хотя «для пропаганды народ неподходящий», но по сути «в их жить по-Божьему» куда меньше буржуазности, чем в нашей «социальной справедливости»[653]. Если бы эта истина проникла в мозги большинства революционеров! И совсем печально знать, что для этого нужна «общая» каторга. Но и на Сахалине политических перебывало за историю тамошней каторги всего около шестидесяти человек. Таковы статистические «ужасы царизма». Да и те революционеры, что побывали там, большей частью презирали религиозных «фанатиков». Не пытаясь «принять чью-то сторону», Дорошевич приводит в подробностях взаимные мнения друг о друге «наиболее терпимых» сектанта и политического, обнажая главную общественную необходимость — не пропаганды, а диалога народа и интеллигенции, просвещения и терпимости как пути возможного общего спасения. Читатель таким образом подводится к мысли, что не в революционной пропаганде, не в стремлении к насильственному слому жизни заключается исполнение того долга перед народом, которым болела русская интеллигенция, а в его просвещении, в работе на культуру общества, на преодоление темноты и бесправия. И сахалинские политические, ставшие на острове учителями, статистиками, метеорологами, этнографами, выплатили свой долг сполна. Их судьбы — прекрасное подтверждение правильности того пути, который избрала — увы! — только часть русской интеллигенции и который был перекрыт кровавой практикой революционного переустройства мира. Народнический период русского революционерства в известной части своей, отвергнувшей радикализм, террор, рождал просветителей и больших ученых, большевистский — только палачей и жертв.
«Если я увижу каторгу, — я увижу ее такою, какова она есть, а не такою, какою ее угодно будет показать мне гг. служащим»[654], — эти напоминающие клятву слова были произнесены в самом начале пути, когда еще не было известно, удастся ли побывать на Сахалине. И вот сбылось: за три с половиной месяца остров изъезжен вдоль и поперек, изучены все ступени каторги от Александровской кандальной тюрьмы до каменноугольных рудников в Дуэ и богадельни в Дербинском, состоялись встречи с сотнями людей — от высшего начальства каторги до последнего нищего. Записаны песни и поэзия каторги, специальная глава посвящена «каторжному театру». Дорошевич был на представлении пьесы «Беглый каторжник», «сочиненной тюрьмой, созданной каторгой», «ее любимой, боевой пьесы». Очерки «Каторжный театр», «Язык каторги», «Песни каторги», несомненно, составляют по-своему ценную часть документов по истории «каторжной России». Здесь журналист, можно сказать, выполнил в определенной степени работу этнографа.
Дорошевич не написал «резюмирующего» очерка. В этом не было нужды, поскольку широкая и богатая подробностями картина сахалинского каторжного быта, воссозданная в его очерках, говорила сама за себя. Впрочем, есть в них и вполне определенные итоговые высказывания: «Если исправление и возрождение немыслимы без раскаяния, то Сахалин не исполняет, не может исполнять своего назначения. Все, что делается кругом, так страшно, отвратительно и гнусно, что у преступника является только жалость к самому себе, убеждение в том, что он наказан свыше меры, и, в сравнении с наказанием, преступление его кажется ему маленьким и ничтожным»[655].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});