Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<На полях:>
Сережину статью обнял по-братски, как младшего брата: так точно и я тянусь за проблемой, прикуривая у курящегося теоретизма. Страшно похоже. Но это я тебе говорю. Ты же его поцелуй, не говоря от кого и почему.
Крепко обнимаю тебя, и да будет это письмо совершенным секретом. «Версты» просмотрел бегло.
Письмо 146
12 января 1928 г.
Эфрон – Пастернаку
Дорогой Борис Леонидович,
Получил Вашу открытку о Г<орьком>. Я думаю, что Вы по отношению к себе не правы, углубляя до такой степени Ваши внутренние ответы и отклики на его письменные. Хорошо не представляю себе – вернее, совсем не представляю (да, кажется, и Вы не до конца знаете), где главное в том клубке, о котором Вы пишете. Но и не зная, уверен, что это главное находится в плане очень элементарных и очень характерных для Г. предвзятостей. Г. мне представляется человеком, наделенным необычайной зоркостью в тех случаях, когда он смотрит со стороны, и совершенно незрячим, когда сам проявляется в действии. Другими словами – полярное несовпадение Г. – автора романа с Г. – героем романа. Заключаю это не из личного с ним знакомства (видел его лишь раз и бессловесно), а по ряду наблюдений издалека его окружения, склонностей и привязанностей. К подобным людям легко приспособляться (пример – дружба с ним его антипода Ходас<евича>) и почти невозможно строить отношение по прямой – в упор. Вряд ли Ваше предположение о его замученности Вами и М. через Асеева и Ход<асевича> справедливо – вернее думать, что главное содеяно А<сей> и З<убакиным>. Последний ужасен (говорю понаслышке), и чувство тошноты, им вызываемое, должно быть длительным. – Помогите А. с ним разделаться!
Получил короткое извещение о состоявшемся свидании Сувч<инского> и Д<митрия> П<етровича> с Г. Все, кажется, обошлось прекрасно. Обе стороны разговорились, договорились и остались довольны друг другом. Но Ваши догадки о цели свидания совершенно ошибочны. Ни о Верстах, ни о М. речи не было, да и не могло быть. Состоялось лишь взаимное ознакомление, для нас очень важное, но не в том смысле, в каком Вы предполагали. Всякая связь с Г. лишила бы нас независимости, а в ней наше главное достоинство. Насколько ценно нам его сочувствие и расположенность со стороны, настолько было бы опасным, а м.б. и гибельным включение его в наш круг.
Дорогой Борис Леонидович, то что Вы пишете о нас – нам более чем дорого. Я думаю – Вы должны чувствовать, как прочно и накрепко мы связаны с Вами и как в нашей работе Вы постоянно и действенно соприсутствуете. А одиночество, о котором Вы пишете – временно, и верю – недалек день его окончания. Только не терзайте себя осложнениями с Г. и не возводите случившегося на не соответствующее иерархическое место Вашей внутренней жизни.
Сердечно Вас обнимаю.
С. Э.<На полях:>
Письмо это было написано до получения Вашего длинного письма М. Все же свое отправляю.
Письмо 147
12 января 1928 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина! Напрасно ты вдаешься в сближенья с Р<ильков>ским белокровьем: этим ты, как угодно отдаленно, превращаешь свою болезнь во что-то допустимое, и нельзя сказать, как пугаешь меня. Знаю я эти нарывы, знаю и нравы их. Как и сотня других вещей, мелких и громадных, вызванных войной, они могут быть побеждены долготерпеливым недопущеньем их и ни в какие параллели с концом Р<ильке>, – явленьем совсем иного исторического стиля, идти не могут. Не смейся над этим психологическим анализом накожной неприятности. Ты не представляешь себе, насколько эти вещи связаны с душевною тактикой по их адресу. Причинно они с нервами не связаны, а вызваны истощеньем. Но раз появившись, они проходят скоро или загащиваются надолго, а это и зависит уже от нервной системы, потому что управленье биологическими сроками находится, конечно, в этом ведомстве, и сюда поступают прошенья об отсрочке ото всех на нас паразитирующих испытаний. Надо, чтобы тут они получали отказ, – и вот почему меня огорчают твои сопоставленья. У меня бывали они под мышками, и это м.б. настолько же отвратительнее той формы, в какой они у тебя, насколько твои, вероятно, мучительнее. Тогда мне выписали очень хорошую мазь, которою я, после компрессов и прочего, в течение более чем года предупреждал их повторенье, – п.ч. это вещь очень прилипчивая. Главной составной частью в эту микстуру входил некий thygenol, – спроси врача, не применима ли эта комбинация и в твоем случае. Потом я долго, путем постепенно увеличивавшихся перерывов, отучал кожу от этой аптекарской поддержки. Прости, что так много об этом пишу, и не сердись. Но ради Бога не освящай этой возмутительной вольности бактерий, принимая ее, как какой-то мыслимый факт. Пожалей себя. Ведь интуитивно ты не хуже врача разбираешься во всем, что в тебе происходит, и все эти шепоты крови до тебя доходят. Как это ни скучно, надо добиться соответствия между питаньем и расходованьем сил. Прости еще раз, я знаю, как иногда это трудно. – Зачем ты говоришь, что я стал забывать тебя? – В том, что мои письма стали мало говорить обо мне, есть закономерность, коренящаяся во множестве случайностей этого года, но то или иное качество моих писем, само по себе, такой пустяк, что это меня не пугает. Так, недавно мне вместо простой сердечной волны в твою сторону, что протерло бы глаза и мне, пришлось измучить тебя утомительнейшим отчетом о Соррентийской путанице, и если ты получила этот отчет, то, наверное, он удручил тебя еще больше приписки в Асином письме. Не хочу каламбурить насчет засоренья слуха и вниманья: какое-то чувство говорит мне, что эти производные от Сорренто слова идут ко мне в твоем ответном письме, которого я еще не получил. Но м.б. я обманываюсь.
15 января <1928 г.>
А сейчас пришло твое письмо со столбцом фамилий и боязнью, что эти контексты нас рассоря́т. Ты видишь, даже по линии каламбурного словопроизводства мысль у меня идет по противоположному направленью. Я просто забыл, что от Сорренто можно произвесть твой глагол с его угрожающе-двойственным удареньем: мне мыслилось только засоренье, т. е. преодолимая, требующая разбора и уборки тягостность. Но ведь всю ее целиком я беру всегда на себя. И если я говорю о докучности моего длинного письма (ты его еще не получила), то ведь это не тебе я по своей воле докучаю, а только вынужден допустить случай, где ты меня увидишь <подчеркнуто дважды> за всеми этими дрязгами. Т. е. мне больно, что я тебя низвел до такого зрелища и чтенья. Если бы ты не была для меня Мариной, я бы просто не мог всю эту путаницу взять на себя: не смел бы и не снес. В значенье же глагола «быть Мариной» я входить не хочу, ты должна знать его смысл. – У меня горячая, огромная, безбрежная просьба к С.Я. Если бы подвернулась возможность воспользоваться на месте, практически «Годом», то эта вещь его полная и личная собственность. Я ничего об этом не буду знать. Тогда только надо будет анапест собрать в четверостишья, Шмидт же останется в неизменности. Я написал бы С.Я. об этом, но по некоторым причинам на эту тему можно только промямлить вскользь и лишь на полях. Возможность или мыслимость примененья допускаю, п.ч. был прецедент с «Птицеловом»; и если это неосуществимая чепуха, то пусть он простит меня за просьбу и предположенье.
Читай исподволь себя, когда забываешь, кто ты мне. Это тебе всегда забытое напомнит.
Письмо 148
<1 февраля 1928 г.>
Цветаева – Пастернаку
Борису. Трехлетие Мура. Je n’y re<garde> pas de si près[138]. Отъезд Томашевских. – Орша. – Туда в страну чудес, глухую, неучтимую. Изв<лекла> тебя к себе, себя – к тебе! Провалилась, проп<ала> как в сон нын<ешней> ночи. Москва опоганена Ланнами (воспоминаниями), заселена нечест<ивыми>, перенаселена. Глухие места! Я и ты правы, п.ч. Г-жа Ролан умирала с портретом Бриссо, а Бриссо с портретом Г-жи Ролан. И об этом пишут в учебн<иках> для юношества.