Волгины - Георгий Шолохов-Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прохор Матвеевич бросил несколько комьев земли на крышку гроба, выхватил у рабочего лопату и стал быстро зарывать могилу, будто торопясь спрятать свою старую подругу от всех земных бурь и людских скорбей.
Анфиса, излившая в причитаниях все свое горе, в тот же вечер собралась в дорогу, завязала в узелок пожитки, а наутро, посылая проклятия анафеме Гитлеру, уехала в станицу к своим многочисленным родственникам.
Оставшись один, Прохор Матвеевич просидел в опустевшей квартире еще одну долгую ночь, а наутро торопливо оделся, поглубже засунул в карман партийный билет, запер квартиру и ушел…
18Ночь на тринадцатое октября Валя и Юлия Сергеевна ночевали в госпитале. Наутро ожидалась погрузка имущества, и как теперь окончательно стало известно, отъезд все-таки должен был совершиться на барже вверх по Дону.
Палата была набита женщинами и детьми, родственниками врачей и госпитальных служащих. От чемоданов, корзин и узлов повернуться было негде. Коридоры и палаты госпиталя походили на переполненный пассажирами вокзал. На госпитальных койках и прямо на полу, кое-как примостившись на узлах и свернутых вдвое матрацах, спали дети. Матери сидели возле них, подперев руками низко склоненные головы. Мало кто мог спать в эту печальную ночь.
Валя пристроила мать в ординаторской, а сама спустилась на первый этаж в общую палату, присев на чемодан, вслушивалась в полусонный печальный говор. Ее угнетали неясность далекого пути, пошатнувшееся здоровье матери. Несмотря на уговоры Николая Яковлевича, Юлия Сергеевна наотрез отказывалась пить свои лекарства и все время повторяла:
— Не все ли равно теперь? Оставь меня в покое.
Валя услышала, как в палату вошла старшая сестра Лида и сказала кому-то:
— А вы знаете, мать этого летчика, которого мы вчера эвакуировали, скоропостижно умерла.
У Вали похолодело в груди. Она быстро вышла из палаты, остановила уходившую по коридору Лиду.
— Когда она умерла?
— Да вчера же. Представьте себе, прямо на улице. Вышла из трамвая и упала. А он, бедняга, едет теперь в тыл и ничего не знает, и вряд ли скоро узнает.
Валя вышла в неосвещенный вестибюль, потом на улицу. Она даже не вспомнила, что не имеет пропуска, — так ей захотелось пойти на Береговую, побыть там вместо Виктора. С черного неба сыпался дождь. Нигде ни проблеска света, ни тука. Громады домов словно растворились в море непроницаемо-черной туши. Вале стало жутко. Ей показалось — смерть неслышно бродит в потемках по городу.
Она вернулась в ординаторскую. Там сидел отец. За все дни он, повидимому, впервые присел отдохнуть; откинувшись на спинку стула, курил папиросу, медленно выпуская дым.
— Ну, эскулапка, — сказал он, отбрасывая недокуренную папиросу, — как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, папа. Ты знаешь, умерла мать Виктора Волгина…
— Да, я знаю, — вздохнул Якутов.
Они помолчали. Кивнув на лежавшую на диванчике, накрытую пледом Юлию Сергеевну, он сказал:
— Вот тоже насилу уснула. Как только госпиталь развернется на новом месте, мне предстоит поднять ее на ноги. Работа исцеляет… Охать да нежничать теперь вряд ли будет время. А больным астмой иногда помогает перемена климата, обстановки. Самый лучший режим для дыхания — это работа. Так-то, Валентина. Иди спать. Завтра тебе найдется дело.
Валя пошла в палату, прилегла на туго набитый узел, но уснуть долго не могла. Голову давил чайник, ногам, лежавшим на корзине, тоже было больно. Она думала о Викторе, об Александре Михайловне, о страданиях людей, чьи судьбы за такой короткий срок перевернула и безжалостно растоптала война…
Утомленная, она забылась только под утро.
Весь день грузовики и подводы возили на пристань госпитальное имущество. Медицинские сестры, санитары и все эвакуируемые впихивали ящики, узлы, тюки в огромную хлебную баржу, окованную стальными листами. Баржа походила на линейный корабль, с палубы которого сняли все надстройки, трубы и орудийные башни. В ее гудящие, пахнущие зерном и ржавчиной отсеки засовывали горы матрацев, мешки с продовольствием, домашние пожитки эвакуируемых. В отсекая было темно и душно, гомонили голоса, плакали дети. Баржа, казалось, вобрала в себя целый район города; на палубе вплотную сидели на чемоданах и стояли люди.
Баржа отплывала вечером, когда над городом уже кружил германский разведчик.
В самую последнюю минуту на пристань прибежал Юрий. Валя стояла на палубе. Матросы готовились убирать сходни.
Юрий был бледен, губы его дрожали. Через плечо свисал болтающийся на широкой лямке противогаз.
— Я остаюсь в городе. Вместе с начальником дороги, — запыхавшись, проговорил он. — Остаюсь инженером для поручений… Ну, прощай, Валюша…
— До свидания, Юрка… — Валя не могла говорить, слезы душили ее, — Ты разве не можешь уехать с нами?
— Как же? Ведь я все равно, что в армии. Мы уедем последними. Где мать?
— Она в трюме. Это в другом конце. Ей очень плохо.
— Жаль, я не успею ее повидать, — Юрий беспомощно осмотрелся. — Поцелуй ее за меня, Валя. И отца… Еще раз. Я видел его там, на пристани. Он занят какими-то последними распоряжениями. Портовое начальство боится налета, торопится постарее отправить вас. Ну, Валька… — Юрий обнял сестру, поцеловал. — Увидимся теперь не скоро. Передай маме: я буду пока жить в нашей квартире. Пусть не беспокоится.
Загремели сдвигаемые сходни. Юрий стал проталкиваться к борту. Черномазый буксирный пароходик прощально заунывно загудел, натянул стальной трос. Заплескалась зеленая донская волна.
Валя стояла на краю палубы в тесно сдвинувшейся толпе. Все безмолвно прощально махали руками. Слышались всхлипывания.
Берег медленно отходил в сторону Сквозь слезы Валя увидела на гранитном выступе пристани Юрия. Он махал фуражкой, что-то кричал. Она ясно различала его коренастую большеголовую фигуру, в сером пиджачке, с противогазом на левом боку.
Весь город, громоздившийся на высокой горе, отсвечивал в закатных лучах солнца старой потемневшей бронзой. Самые далекие его кварталы тонули в аквамариново-серой дымке. Затуманенный взор Вали перебегал от одного района к другому, как бы стремясь навсегда запечатлеть каждый дом, каждую улицу. Вот белый мраморный фасад театра, вот башня поликлиники, дальше красноватая кирпичная громада Дома Советов, серая колокольня Старого собора…
Город отдалялся с каждой минутой, сливаясь с поднимавшейся от реки холодной мглой.
Баржа давно миновала Зеленый остров, поровнялась с пестрыми окраинными домиками пригорода, а Валя все стояла и смотрела. Повеяло пронизывающим холодом, осенние бурые берега сдвинулись теснее, нависли сумерки, и Валя пошла в железный отсек разыскивать мать…
19Мощный мотор сердито взвыл, вынося длинный кузов «бьюика» на пригорок. От скатов отваливались липкие, как тесто, ломти чернозема. Осенние дожди превратили грейдер в вязкую, масляно отсвечивающую ленту, и солнце, светившее второй день, не могло ее высушить.
— Останови, — сказал Павел шоферу, когда машина, буксуя и скользя к кювету, в котором еще стояла мутная вода, выползла на ровное место..
Шофер приглушил мотор. Открыв заляпанную грязью дверцу, Павел вылез из машины, снял кубанку. Низкое октябрьское солнце грело скупо. Ощутив чуть уловимую теплоту его лучей, Павел осмотрелся.
По обеим сторонам дороги выстилались всходы озимой пшеницы. Как изумрудные ручейки, текли ее тонкие рядки, теряясь в голубоватой мгле. На отдельных полях она уже сливалась в сплошной светлозеленый полосатый ковер.
— Гляди, Петя, как поднимается озимка, — сказал Павел, обращаясь к шоферу.
Тот сбил на затылок потертую, такую же, как у директора, серую кубанку, и глаза его весело заискрились.
— Растет пшеничка, товарищ директор. Ей и война нипочем. А вспомните, сколько поволновались вы из-за нее.
«Да, поволновался я с ней немало», — про себя согласился директор. Теперь он испытывал ни с чем не сравнимое чувство гордости. Все волнения и трудности озимого сева первой военной осени, проведенного почти одними женскими руками, с сокращенным более чем вдвое тракторным парком, остались позади.
Павел вспомнил, как выходили в поле вновь скомплектованные посевные агрегаты, как на тракторы садились наспех обученные ребятишки, а женщины, выполняя мужскую работу, показывали пример выносливости и мужества, и ему захотелось обнять всех этих людей, ободрить их каким-то особенно теплым словом. Только Теперь Павел начинал понимать все значение той высокой духовной силы, которая в эту трудную годину объединяла людей. И хотя он не любил заниматься «высокими материями», сейчас, при виде густых всходов, он чувствовал, как сердце его переполнялось горделивой радостью.
Это чувство все время владело Павлом. Он сам, да и все в совхозе говорили, что урожай в будущем году, несмотря на войну, должен быть редкостным, только бы зимой не пали на неприкрытую снегом землю леденящие морозы. Война войной, а хлеб оставался хлебом. Его надо было растить, невзирая ни на что, даже если бы снаряды рвались вокруг. Об этом никто не говорил, но так думал всякий.