Волгины - Георгий Шолохов-Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словно матовая пелена заслоняла от нее весь мир. Она все еще видела, как носилки с Виктором засовывали на площадку санитарного вагона, как он пожимал ее руку и при этом испытующе смотрел на нее. Никогда не было Вале так грустно, как в эту минуту.
Виктора унесли в вагон, поезд тронулся, а она долго еще стояла на путях, пока кто-то не крикнул ей, чтобы она уходила.
Теперь ей хотелось как-то разрядить скопившуюся в душе тяжесть. Она зашла в опустелый, весь перекопанный на щели, осенний скверик, села на лавочку и дала волю слезам.
Старательно вытерев щеки, немного недовольная собой, что допустила на улице такую оплошность и испортила ресницы, она все же решила заглянуть в институт. Но там уже никого не было — ни директора, ни декана, ни студентов. В залах и аудиториях размещались красноармейцы-маршевики. Валю остановил часовой и, оглядев с ног до головы, предложил уйти.
Валя вышла из института, окончательно убитая. Еще какая-то часть ее души откололась от нее: «Может быть, я сделала ошибку, и мне надо было ехать с институтом?» — мелькнула в ее голове запоздалая мысль.
Мать встретила ее дома упреками:
— Ты же знаешь, мы уезжаем с госпиталем, а ты оставляешь меня одну. Где-то бродишь…
— Мы эвакуировали раненых, мама, — ответила Валя.
— Отец ничего не хочет брать с собой — ни посуды, ни постелей. Что за человек, — не понимаю. Как же мы будем жить?
— Ах, мама, так и будем жить, — с раздражением сказала Валя. — Будем жить, как все.
Валя не узнала комнат: все было сдвинуто с места, вещи разбросаны, пахло паленым сургучом, словно на почте, — какие-то люди опечатывали книжные шкафы.
— Мама, я не спала две ночи. Пойду отдохну, — сказала Валя и добавила совершенно разбитым голосом: — Немцы уже под Таганрогом. И мы не уезжаем, а уплываем на барже. По Дону до Калача, а оттуда поездом на Ташкент.
— На барже?! — всплеснула руками Юлия Сергеевна. — Хотя это, может быть, даже лучше. На поездах теперь страшнее…
Валя легла на диван, не раздеваясь, и быстро уснула. Ее разбудил шум передвигаемой мебели. Она открыла глаза и по звукам поняла: выносили вещи.
Пасмурный вечер угасал за окном. Ощущение чего-то непоправимого, навсегда утраченного давило Валю. Она вышла в столовую.
Юлия Сергеевна сидела на корзине, закрыв лицо руками. Валя почувствовала жалость к матери, опустилась на колени, прижалась к ее мокрому лицу щекой. Юлия Сергеевна взглянула на дочь опухшими от слез глазами.
— Все-таки мы уезжаем поездом, — сказала она. — Звонил отец, велел привезти в госпиталь вещи и ехать самим. Сегодня мы уже не будем ночевать дома.
— Мы сейчас должны идти? — спросила Валя.
— Да, он сказал — сейчас.
Юлия Сергеевна зарыдала.
— Мамочка, ну полно Успокойся же. Родная мамочка, — стала уговаривать ее Валя.
Они заплакали в один голос, прижавшись друг к другу.
— Куда? Куда мы едем? — глухо вскрикивала Юлия Сергеевна. — Когда вернемся? Бедный, милый наш Ростов!
Мягко стукнула дверь. Вошел Горбов. Одет он был подорожному — в темносиний костюм военного покроя и высокие сапоги.
При его появлении Валя быстро юркнула в свою комнату: она не хотела видеть Ивана Аркадьевича.
Горбов подошел к Юлии Сергеевне, сказал:
— Не волнуйтесь. Самое позднее через два месяца мы вернемся в Ростов.
Юлия Сергеевна жалобно смотрела на него, готовая опять заплакать.
— Все уезжают, все… Рассыпается наша жизнь, — вздохнула она. — Доживем ли мы до того часа, когда снова можно будет вернуться сюда?
— Надо дожить. Надо, — заговорил Горбов, прохаживаясь между корзин и стуча сапогами. — Я вот отправил свою лабораторию и результаты своих трехлетних опытов в Куйбышев, и мне кажется, — государство спрятало от фашизма какую-то часть моей жизни, самую ценную часть меня самого, мой мозг, мою идею. И мне не страшно теперь… Даже если что со мной случится, найдутся люди, которые будут продолжать начатое мной дело. Да и я не так уж прост. Я тоже живым в руки не дамся. Зачем думать о смерти? Я еду продолжать свою работу. И придет время — вернусь на старое место. Все мы вернемся. Верьте этому, Юлия Сергеевна.
— Я слабая, больная женщина, — развела руками Юлия Сергеевна. — Но я согласна с вами: надо верить. Иначе зачем же жить?
— Вот и отлично. Извините, я должен идти, я пришел попрощаться. Через два часа уезжаю.
Иван Аркадьевич поцеловал Юлии Сергеевне руку, попросил передать Валентине Николаевне свои добрые пожелания, глубоко вздохнул и вышел из комнаты.
17На другой день перед закатом солнца Прохор Матвеевич хоронил жену. Надо было торопиться. Он сам сделал ей гроб, покрыл лаком, обил красным коленкором. На фабрике нашлась подвода, чтобы отвезти покойницу на кладбище. Ларионыч стал было хлопотать об оркестре — в городе нашелся бы и оркестр, — но Прохор Матвеевич решительно воспротивился. Церемония с оркестром казалось ему почему-то лишней для скромной памяти покойной.
Людей, чтобы проводить Александру Михайловну на кладбище, оказалось не много. Почти все родственники Волгиных уже выехали. За гробом шли только Прохор Матвеевич, тетка Анфиса, Ларионыч, несколько старых рабочих с фабрики да какие-то незнакомые, всегда примыкающие к похоронным шествиям старухи.
Подвода въехала в железные ворота кладбища и остановилась: дальше — до могилы гроб надо было нести на руках.
Прохор Матвеевич, не поднимая обнаженной, остриженной под машинку седой головы, и Ларионыч взялись за концы свернутого жгутом полотенца и, покачиваясь на неровностях тропинки, двинулись в глубь кладбища. Нести гроб помогали трое рабочих фабрики. В их движениях чувствовалась торопливая деловитость, она лишала и без того скромные похороны какой бы то ни было торжественности.
Обычной тишины, напоминающей о неизбежном для всех людей покое, на кладбище тоже не было. С его окраины, из поредевших зарослей акации, доносилось позвякиванье лопат, сердитые голоса:
— Хобот доверни! Колесо поддай! Есть! Встала! — послышался резкий мужской голос.
— Зенитчики свои пушки оборудуют, — тихо заметил Ларионыч.
— А тут и ополченские позиции недалеко, — сообщил один из рабочих и мрачно пошутил: — Воевать будет хорошо: ежели что — кладбище под боком…
Сердце Прохора Матвеевича билось неровно. Он чувствовал сильную одышку, по лицу стекал пот. Полотенце больно врезалось в плечо. Кося глазом на странно побелевшее, ставшее миловидным лицо Александры Михайловны, Прохор Матвеевич старался поймать непрочную нитку мыслей, но та путалась и обрывалась. То слова врача: «Если бы не пережитые волнения, она могла еще пожить» вспоминались ему, то смерть казалась неизбежным и лучшим исходом: «Нелегко было бы пережить Саше такое трудное время», то обида вновь сжимала сердце Прохора Матвеевича.
Косые солнечные лучи пронизывали сильно поредевшие кроны акаций и дикой маслины. Желтые мелкие листья осыпались медленно и бесшумно. На высохшем газончике, на острых стеблях «кочетков», торчавших на могильных холмиках, блестели не успевшие высохнуть капли прошумевшего ночью дождя.
А вот и чернеющая влажной насыпью могила. Какие-то люди с небритыми лицами стоят с лопатами наготове.
Прохор Матвеевич и Ларионыч опускают гроб на насыпь. Услужливые могильщики продергивают под него веревки. Они действуют привычно и ловко. Слышится царапающий звук туго сплетенной пеньки о дерево. Прохор Матвеевич испытывает отвращение и к этому звуку, и к испитым лицам кладбищенских рабочих, и к водочному перегару, идущему от их дыхания.
Он опустился на колени и прижался усами ко лбу жены. На мгновение ему стало трудно дышать, к глазам подступили стариковские скупые слезы.
— Прощай, Саша, — сказал он тихо и внятно.
Плач Анфисы заглушил его слова.
Прохор Матвеевич наложил на гроб крышку. Застучали молотки.
— Товарищи… — спохватившись, начал было речь Ларионыч, но старик сердито остановил его:
— Оставь… Не надо.
— Почтить бы память, Проша… Все-таки жизнь ее — твоя жизнь.
— Не надо, — отрубил Прохор Матвеевич.
— Опускай! — скомандовал один из рабочих. — Осторожнее, а то соскользнет веревка!
Гроб ровно и очень ладно лег на дно ямы. Прохор Матвеевич отметил и это добровольное усердие незнакомых ему людей с лопатами.
Листья акации медленно осыпали могилу. Солнце грело все слабее. Близился вечер. Внезапная мысль пришла в голову Прохора Матвеевича.
«Вот Саша ушла от меня, и ей теперь все равно, что будет дальше… А для меня — что же осталось? Дети? Фабрика? Дом? Ясно одно: мне надо… жить…»
Прохор Матвеевич бросил несколько комьев земли на крышку гроба, выхватил у рабочего лопату и стал быстро зарывать могилу, будто торопясь спрятать свою старую подругу от всех земных бурь и людских скорбей.