Отец. Жизнь Льва Толстого - Александра Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время своего путешествия в Оптину Пустьшь Толстой посетил староверов. В Самарской губернии он заинтересовался молоканами. По простоте своего учения и той значимости, которую они придавали учению Христа, они были ему ближе и понятнее староверов.
В письме к жене он пишет: «Интересны молокане в высшей степени. Был я у них на молении, присутствовал при их толковании Евангелия и принимал участие, и они приезжали и просили меня толковать, как я понимаю; и я читал им отрывки из моего изложения, и серьезность, интерес, и здравый, ясный смысл этих полуграмотных людей — удивительна. Был я еще в Гавриловке, у субботника. Тоже очень интересно».
Но у Софьи Андреевны в это время были другие заботы: надо было переезжать в город, и она отправилась в Москву, где, со свойственной ей энергией, искала дом, в который вся семья могла бы переехать на зиму.
Старший сын Сергей, которому минуло уже 18 лет, поступил на естественный факультет Московского университета. 17-летняя Таня, унаследовавшая от матери способности к рисованию, поступила в эту же зиму, в ноябре, в Московскую школу живописи и ваяния, а 16- и 13-летние Илья и Лев поступили в частную гимназию Поливанова[75]. В сентябре 1881 года семья Толстых поселилась в Москве.
Для Толстого жизнь в городе была жесточайшей мукой. Он никогда не живал подолгу в городах. Только в природе, в величии Кавказских гор и бурных рек, в полях и лесах Ясной Поляны или среди вольных просторов самарских степей, где он мог дышать полной грудью, он ощущал в себе тот подъем, ту высшую духовную силу, которая возносила его над мирским, телесным, и душа его сливалась с Богом.
«Вонь, камни, роскошь, нищета, разврат, — записывает он в дневнике от 5 октября. — Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргии, и — пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, мужики трут полы и тела в банях, возят извозчиками…»
«Прошел месяц — самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. — Все устраиваются. Когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни».
В этой тесноте и ограниченности городской жизни он искал просветов. Одним из таких просветов было его знакомство с крестьянином Тверской губернии, Василием Сютаевым.
Еще летом, в Самарской губернии, Толстой встретил Пругавина[76], изучавшего жизнь сектантов в России.
«Лев Николаевич с жадным любопытством расспрашивал меня о моих впечатлениях и наблюдениях, вынесенных мною от знакомства и личного изучения тех или иных сект на местах их распространения, — писал Пругавин в своей книге «О Льве Толстом и о толстовцах». — Но особенно его заинтересовали личность и учение только что появившегося тогда в Тверской губернии крестьянина Василия Сютаева, проповедывавшего любовь и братство всех людей и народов и полный коммунизм имущества. — Узнавши, что прежде чем попасть в Самару и Патровку, я был в Тверской губернии у Сютаева, где я прожил целую неделю, почти не расставаясь с ним, Лев Николаевич начал расспрашивать меня относительно личной жизни и религиозных взглядов этого необыкновенного крестьянина, а также о тех попытках, которые он предпринимал у себя в деревне с целью устройства общины–коммуны…»'
Илья Львович Толстой в своих воспоминаниях пишет:
«Сютаев отрицал всякое насилие и не допускал его даже как средство противления злу.
Он принципиально отказывался от платежа всяких повинностей, потому что они идут на содержание войска.
А когда полиция описывала его имущество и продавала скот он безропотно присутствовал при своем разорении и не сопротивлялся.
— Их грех, пусть они и делают. Сам ворота отворять не пойду, а если им надо, пусть идут. Замков у меня нет, — говорил он, рассказывая об этом.
Семья его разделяла его убеждения и жила в своей общине, не признавая личной собственности.
Когда сына Сютаева забрали в солдаты, он отказался от присяги, потому что в Евангелии сказано «не клянись», и не взял в руки ружья, потому что «от него кровью пахнет».
За это он был зачислен в Шлиссельбургский дисциплинарный батальон и терпел там большие лишения.
Осуществление своего идеала «жизни по–божьи» Сютаев видел в христианской общине.
— Поле не должны делить, лес не должны делить, дома не должны делить. Тогда и замков не надо, сторожей не надо, торговли не надо, судей не надо, войны не надо… У всех будет одно сердце, одна душа, не будет ни твоего, ни моего, — все будет местное, — говорил он, и в словах его чувствовалась глубокая вера в осуществимость этих идеалов, почерпнутых им из Евангелия».
Толстой был потрясен силой веры этих простых людей, верой, ради которой они готовы были идти на страдания, может быть, на смерть.
В октябре 1881 года, уже из Москвы, Толстой поехал к Сютаеву, в Тверскую губернию. Для него знакомство с Сютаевым было откровением. Опять среди «темного» крестьянства он нашел подлинньш религиозный подъем, веру в учение Христа, в Бога. Он писал в Дневнике, что это было для него «утешением». Толстой говорил: свою веру Сютаев выражал в очень простых фразах «все в табе и все в любве».
Софья Андреевна писала сестре: «Левочка впал не только в уныние, но даже какую–то отчаянную апатию. Он не спал и не ел, сам a la lettre[77]плакал иногда, и я думала, просто, что с ума сойду… Потом он поехал в Тверскую губернию, виделся там со старыми знакомыми… потом ездил там в деревню к какому–то раскольнику, христианину, и когда вернулся, тоска его стала меньше. Теперь он наладился заниматься во флигеле, где нанял себе две маленькие, тихие комнатки за 6 руб. в месяц, потом уходит на Девичье Поле, переезжает реку на Воробьевы Горы и там пилит и колет дрова с мужиками. Ему это здорово и весело»".
Поглощенная жизнью семьи, Софья Андреевна не могла понять, почему Левочка хандрит. Она видела, как тяжело ему жить в городе, а между тем, что она могла сделать? Она была воспитана в том, что надо было учить и вести детей так, как полагалось в известном обществе: вывозить в свет дочь Таню, иметь приличную квартиру, одежду, слуг.
«Я осталась с мальчиками, пришли два Олсуфьева мальчика, пили степенно чай; потом графиня Келлер приехала спросить, пущу ли я мальчиков в цирк завтра. Я пустила, а утром они едут в оперу. Долго еще будет этот сумбур. В субботу у Олсуфьевых танцуют, в пятницу Оболенская зовет к себе. Кому платье, кому башмаки, кому еще что…
Маленький мой все нездоров и очень мне мил и жалок, — писала она мужу 3 февраля 1882 года. — Вы с Сютаевым можете не любить особенно своих детей, а мы простые смертные не можем, да, может быть, и не хотим себя уродовать и оправдывать свою нелюбовь ни к кому какою–то любовью ко всему миру».