Другое небо - Александр Алейник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
экзерсис
IВ полосе отчужденияизвестные учреждения,служа миру,по радио строить лируи подводить часы,близ цветущей лозыумолкающей героини,вклеивающей в усыупоительное лобзанье на семейной перине.
Думаешь: все рифмы ещё впереди,суринамская пипа*достойна всхлипа,пока одиночество отстукивает время в груди.
В этой белой странерельеф лежащего тела,изгибающегося на простыне,очерчивает пределы,
за которые не хочется выходить —это гладкая поверхность кожи —я забываю, что я — один,мы так беззащитны, так похожи.Смешиваем вдох-выдох-вдох —когда становимся сплошным касаньем —в этой белой стране правит бог,исполняющий прихоти и желанья.
Уплываем, держась друг за друга.Чёрное небо кажется лугом.Позвонками касаемся звёзд и планет —там не понимают слова «нет».…………………………………………….…………………………………………….…………………………………………….…………………………………………….Я плохой переводчик. Я забыл языки.Ты живёшь в сплетеньи сосудов руки.Ты по венам течёшь, ты толкаешь кровь(я не знаю рифму к этому слову) —может быть — это твои покровы,может быть — это безвыходный лабиринт).Мы вошли вдвоём — мы сгорим,как сгорает от собственной краски роза —остаётся в пространстве застывшая поза,лежат на скатерти свёрнутые лепестки,как ослеплённые лампочкой мотыльки.
Торопись, торопись,поднимай ресницы,вспоминай жизнь —зеркала и лица,пожиратель губной помады……проводя по ней взглядом,хочется сказать «не шевелись».
Я как колючки, что жаждут в пустыне воды.На меня наступает песок, построившись в ряды.
Наступает атасное утро после ясной ночи.По радио поют пионеры — дети рабочих.
Солнце в окне дудит, как горнист.Смерть всё длиннее. Всё короче жизнь.Всякая жизнь.Моя жизнь.
* вид жаб
IIНаташа Шарова целовалась у лифта,не убирая рук с лифа.Её никогда, к сожаленью, не узнает страна.И когда её предадут могиле —Господом будет посрамлён сатана,но не задудят по ней заводы и автомобили.
О ней никогда не будет поставлена пьеса,в которую она выпархивает из леса,намалёванного на широченном холсте,прижимая к незапятнанной шейке лесной букетик.На ней не скоро женится перспективный медик,конструктивно и пламенно заявляющий о её красоте.Они не поплывут по сцене в скрипучей лодке.У него не будет конкурента в пилотке,отвалившего неизвестно куда,но явно не возводить над болотами города.
Во втором акте не обнаружится её недальновидная мать,и когда Наташа будет пластично-кротко стиратьмедицинский халат в оцинкованном корыте,улыбаясь так, чтоб увидел зритель,как она трогательна и ранима,даже когда её пилит мамаша неутомимо,не вышагнет из боковой кулисы отец —долбануть, понимаешь, кулаком по столу, и положить конецнедостойной сцене в предыдущей картине,не вспомнит дедушку, подорвавшегося на минеещё, понимаешь, в 1915-том году,и, видимо, отродясь моловшего ерунду,не снимет кепку с прилизанных седин,не вынет угретую на груди(с боковой резьбой!) многоугольную деталь,за каковую в третьем акте, понимаешь, получит медаль,а уж по каковому поводу не стащит с гвоздя гитаруи что-нибудь не сбацает с патефонного репертуару.
А Наташа не шепнёт разомлевшему медику «я — твоя».Папаня, понимаешь, не пересвищет на свадебке соловья.Его не обнимет друг-лекальщик Пахомыч,прикипевший сердцем к этому дому.Он не будет приговаривать за чаем «мы ещё повоюем».Не обзовёт медика (в сердцах) «ветродуем».Не засверлит с папаней в полуночном цеху.Не пожалуется медику на свербенье в боку«особливо, ежели, скажем, дождь или сухо».Отчего медик не преклонит красное ухок немодному, но выходному его пиджаку.
И никогда в развязке нашей волнительной пьесыне прогремит и не вдарит заупокойная месса,при звуках которой, двигая стульями, встанет на сцене народ.И когда Пахомыча протащат сандалетами вперёд —не разведёт руками, понимаешь, потрясённый папаня,не подаст ему накапанной валерьянки в стаканеНаташа Шарова в оттопыренном на животе платье,а потом, очень стройная, в очень домашнем халате,не склонится с медиком и папаней в приятном финаленад плаксивой подушкой, которую втроём укачали.
IIIМоя бедная героиня,цирк сожгли, ускакала четвёркалошадей в голубых султанахи неоновых трубках синих,из бетона воздвигли органпо проекту чухны,свиданьяназначаются там, как прежде,и с помадой стоят цыгане,в проходныхте жедяди торгуют водкой,и бульвар поруган разрытый.
Ты была на нём самой кроткойветкой, к телу его привитой.
Моя бедная героиня,на каких ты теперь подмосткахперед зеркалом губы красишьи талдычишь свои монологио себе, о дочке ли, сыне,о творящемся безобразьи,и уже подводишь итогикрасоте, растворимой боемчасовым, от театра кукол,уносимой снежинок роемили листьев в кулису, с кругаповоротного в мощной аркетеатральной… хлопки и крикипроникают за пышный бархат,и цветы, в основном — гвоздики.
* * *
Сердце спускающееся этажами —сна содержанье,
гулкие лестницы и дворы —всегда пустые, цвета норы,
небо прижатое к крышам и окнамвсей тоской одиноко,
в штриховке решёток повисшие лифтына кишках некрасивых,
перила в зигзагах коричневой краски —как сняли повязки,шахты подъездов с тихим безумиеммасляных сумерек,
любви, перепалок, прощанийнебольшие площадки
в геометрии вяловлекущей жизни,склизкой как слизни,
город с изнанки — двери,ступени в улиц сплетенья,
куст ржавеющей арматурыиз гипсовой дуры,
лиловые ветви спят на асфальтесмычками Вивальди,
скелетик моста над тухлой водою,сохнущий стоя,
холмы, к которым шагнуть через воздухне создан,
но можно скитаться в сонном кессоне,расставив ладони,
врастая в обломки пространства ночами,жизнью — в прощанье.
наблюдение воды
I… и улица у розовых холмов,впитавших травами цвета закатаи ржавой жестью маленьких домов,всё слушающих пение наядыв колодах обомшелых, там водапрозрачней, чем вода, и ломозуба,а если тронуть пальцами — звездавсплывает синей бабочкой из срубаи вспархивает в небо без труда.Шуршание песка и пахнет грубозастывший сгустками на шпалах жир,на насыпи цветы с цыганских юбок,и — вязкая, как под ножом инжир —стоит Ока вполгоризонта, скупо,вспотевшим зеркалом скорей скрывая мир,чем отражая. Свет идёт на убыльв голубизну глубоких звёздных дыр.
IIПостроенный столетие томуи брошенный теперь на разрушеньевокзал, уже не знаю почему,похож скорее на изображеньесвоё, чем на ненужный нашим днямприют толпы, сновавшей беспрестанно,и паровозов тупиковый храм,удобно совместивший ресторанаколонны с помещением «для дамъ»,несущим пиктограммы хулигана.
Весь этот некогда живой цветникгустой цивилизации транзитной,что к услажденью публики возник,поник, увы, главой своей в обиднойоставленности, так страницы книгжелтеют и ломаются от пальцевлистающих их хрупкие поля,неважны напечатанные в нихслова, упрёки, выводы страдальцев,их еженощно пожирает тлязабвения, и бедные предметыне могут избежать ужасной меты.Так и вокзал, он в несколько слоёвобит доской рассохшейся, фанерой,лишь кирпичами выложенных слов,как постулатами забытой веры,он утверждал углы своих основ.
IIIЯ видел город справа от себя:все эти чёрточки, коробочки, ворсинки,все знаки препинания егореестра, неподвижные росинкисверкали окон, дыбились рябя,и зыбились один на одногорайоны: тут — Канавино, там — Шпальный,Гордеевка, а там — другой вокзал,чуть высунутый изо всей картинки,счастливее, чем этот мой печальный,и плыли облака, из зала в залидут так экскурсанты — в некий дальнийи лучший изо всех. Я не скучал,разглядывая мелкие детали,мазки, перемежающий их шрифт,указки труб торчали и считалидома на улицах. Теснящийся наплывлишённой куполов архитектуры —промоины, овраги, перебивмелодий каменных синкопами, стокатто,густописанием разросшейся листвызелёных опухолей «имени Марата»и гуще — «Первомая», где ни львы,ни нимфы мраморные прыгают в аллеях,а монстров гипсовых толпища прёт,и дальше — город крышами мелея,дырея, распадается, ползётпо Волге вверх к полям,что зеленея и бронзовеядержат небосвод.
IVМеж мной и дивной этой панорамой,чуть воду выгнув тянется Ока,не проливаясь из песчаной рамы,а Волга, что сутулится слегка,исходит справа — под мостом пролазит,и кротко отражает облака,стремясь к слиянью — поясняю: к счастью.В тени моста, лиловая слегка,она похожа на провал опасныйи странно от небес отрешена,она уводит вглубь воды неясной,и, кажется, сама отраженатаящейся в ней непроглядной мутью,в которой булькнув, стенькина княжнапрохладных рыб кормила белой грудьюи ракам верная была жена,в то время как Степан своей дружинекакой он друг-товарищ доказал,по каковой возвышенной причинеего народ любил и воспевалкак молодца, но всё же и кручинепоказывает в песне путь слезапо шемаханской пленнице-дивчине.
VКак Гамлет говорил: «Слова… слова…»,а здесь вода, что выбирает нижестрокою место, чтобы мирно течь,субстанция подвижная как речь,текучая, способная как лыжискользить,как атаман касаться плечкняжны перед картинным душегубством:её пластичность, глубина искусствамсродни, и плюс — возможность отразитьволненья наши или самый повод,красой былины сердце поразить,прикинуться иной чем прежде, новой,певца зовущая попеть ли, погрустить,что впрочем близко…Сбоку от меня —высокие холмы правобережья,впитавшие в преображенье днявсю летнюю безадресную нежность.Их холод тайный ручейки хранят,своим журчаньем подзывает вечностьстудёная.Я шёл по полотнубездействующей много лет дорогив посёлок Слуда, две больших сорокивели позиционную войнуна шпалах…Я упомянулручьи и родники,я пил оттуда……бывало я чуть пальцами коснусьводы стоящей в тёсаных колодах,как грудь мне прожигала насквозь грустьбезмерная, таящаяся в водах.И шевелили травами холмы…Не удивился б, босховых уродовувидев в глубине их тьмы,когда б они внезапно распахнулись.Какой-то холод адский их питали воду пропускал в замшелый улей,к которому я губы преклоняли отражался.Ясные ключислужили звёздам вехами в ночи.
VIСтояла там вода сторожеваяи службу неподвижную несла,изменчивое небо отражая.Не знавшая ни рыбы, ни весла,но помнившая лица без числа,но жизни лиц и шей с собой сливая,она ночами к Господу росла,их образ бережно передаваяЕму из этого земли угла,всех по губам, по лбам припоминая,кто пил её, она назад ждала,и так жила, иных из них встречаякакое-то количество времён,и день за днём по капле забываяпокинувших её.Не трогал сонеё чела студёного без складок,при свете дня зеркально гладокбыл вид метафизический её.Она облюбовав себе жильё,Бог знает сколько лет не покидаласих мест, но знала, что цветёт быльё,поскольку рядом рассыхались шпалы,и вздохи паровоза не тряслиеё незамерзавшего жилища,а рядом одуванчики росли,повсюду пух раскидывая птичий,ей тоже свои семечки неслина всякий случай, или — из приличья.
VIIЯ помнил её чёрное лицо,увиденное мной однажды ночью.Я, подарил бы ей тогда кольцо,когда б был окольцован. Впрочем,на что ей эти знаки несвобод,когда в неё годами небосводсветящиеся сбрасывает кольца?
Я помню к ней тянулись богомольцы,стояли на коленях у колоди что-нибудь, наверное, давализа то, что уносили по домам.Старушки бедные в платках. Едва ли,что ценное имелось тамдля справедливого у них обменана чудо исцеленья; где безменана этот счёт отмерена черта?
По праздникам церковным чередастарушек с женщинами помоложек ней подходила и молила: «Боже,спаси-помилуй-пощади рабуТвоя…» и прочее, не помню дальше,но вижу эту кроткую гурьбувокруг неё, и лица даже,давно уже сокрытые в гробу.
VIIIКогда я руку в воду опускал,зеркальную на миг сломав поверхность,через своё лицо я попадал(вообще она ему хранила верность,как матушка всех мыслимых зеркал)в такое место, где иной средывступали в силу странные законы.Я не о преломленьи — о водыуступчивости. О границе зоныпринадлежавшей мне и облакам,разбуженным и всплывшим пузырькам,о зрении её бессоном,о наблюденьи света и вещей,о дверцах наших собственных тенейо входах в мир сокрытый и бездонный.
Я помню, как смотрел в лицо воды,как будто зазывающей: «Сюды…сюды поди, соколик мой бедовый…»Ей было холодно, и сломанной рукойя ощущал немыслимый покойеё буддийской, медленной основы.
И пальцы, как живые якоря,держали то, чем полнятся моря,внутри её кривого зазеркальяони теряли в скорости, и весих забывал, что где-то царь отвеси медленно, непрямо вверх всплывали.Я видел, что она, почти как кровь,густа и стекловидна, вскинет бровьона сближенью этому, и краскуцветною крупкой осаждает внизна дно уставшее — осенний холод листтак в ледяную погружает ласку…
в надлежащее время