Кирилл и Мефодий - СЛАВ ХРИСТОВ KAPACЛABOB
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С наступлением весны их голоса набирали силу и высоту. Иоанн затихал в суете птичьего мира, на душе становилось светлее, он хранил в памяти каждый звук — расцветало врожденное чувство музыкальности, выстраивая в его сознании странный птичий язык, который изо дня в день обогащался, пока Иоанн не осознал, что уже понимает его.
Впервые он попытался побеседовать с ними в период сумасшедшей вакханалии соловьиных ночей. Услышав его голос, лес притих, ошарашенный этим чудом, и потом ответил. Иоанн повторил — повторился и отклик. Тогда, испугавшись самого себя, он встал с камня, огляделся вокруг — нет ли поблизости окаянного — и быстро ушел в пещеру, укутался с головой в шубу и до утра не сомкнул глаз.
С этого дня он регулярно сидел на камне и слушал птичью перекличку. «Ты где?» — спрашивал заблудившийся воробышек. «Здесь, — отвечала воробьиха. — Иди сюда, я нашла что-то хорошее». Иной раз Иоанн становился непрошеным свидетелем объяснений в любви. «Я люблю тебя, люблю!» — пел снегирь, и эта радость любви не смущала никого. Однажды, увлеченный этим зовом, Иоанн повторил его вслух, высоким и звонким голосом. Лес онемел на мгновение, но потом каждый куст торжественно ответил: «Люблю тебя!.. Люблю тебя!..»
Пораженный, Иоанн увидел, как птицы полетели к нему, чтоб посмотреть на него и разделить его радость. Подумав, что он сходит с ума, Иоанн упал в траву и зарыдал. Никогда в жизни не произносил он этого слова вслух. Когда-то он любил Ирину, любил самозабвенно, но так и не смог признаться ей в любви — ведь уже в первую их ночь она ушла к другому. И душа его затвердела в неразделенном одиночестве, забыв само звучание слова «люблю». Долго плакал Иоанн, жалость к себе выжимала все новые и новые слезы. Константин хотел от него песен, которые бичевали бы зло, но Иоанн все больше убеждался, что не способен создать их. На этой земле он был человеком без ясной цели, горемыкой, сбившимся с пути, рабом собственного обостренного честолюбия... Неужели нельзя это болезненное честолюбие превратить в тетиву, с которой будут запускаться острые стрелы его песен? И он закрывался в пещере, брал кисточку и пергамент, но вместо гнева в душе затевал свою нехитрую мелодию веселый снегирь «Люблю тебя, люблю!..» Иоанн понимал, что его душа состоит из многих и противоположных душ, воюющих между собой и лишающих его покоя: радость одолевала злость, злость — тоску, тоска — испепеляющую ненависть, ненависть — бесконечную печаль. И стоило показаться ростку надежды, тотчас же налетали холодные вихри бескрылого одиночества и ненависти ко всему на свете.
Шли дни, и Иоанн со странным удивлением осознал, что он — никому не нужная земная тварь, появившаяся только для того, чтобы люди со странным любопытством взирали на еще одно существо — не то животное, не то человека. Эта мысль родилась, когда он понял, что ему некому сказать «я люблю тебя». Он перестал заботиться о своем теле. Запасы кореньев и лесных ягод, которыми он питался, убывали. Раньше он целыми днями бродил в дубняке в поисках черепах. Иоанн связывал их за ножки тонкой веревкой и хранил до наступления скоромных дней. Когда угли в очаге раскалялись, он закапывал в них черепах и быстро выходил из пещеры, чтоб не слышать их скрипучих стенаний. Зверь не умер в нем, он не мог без мяса. Утолив голод, Иоанн садился у камня и смотрел вниз, на сплющенные фигурки в монастырском дворе.
С каждым днем ненависть и людям усиливалась и жгла его душу. Иоанну казалось, что люди виноваты в его отчуждении, и только один среди них продолжал связывать его с миром — Константин... Ибо он возвышался над людьми. Еще при жизни Философа Иоанн увенчал его нимбом святого и не позволял себе усомниться в этом. Иоанн ослаб и стал видеть Константина во сне. В первый раз привиделось ему, будто Философ поднимается в гору. Усталый, волосы на высоком лбу слиплись от пота, рука указывает вперед. За ним идет группа людей, и только один из них остановился посреди дороги — какая-то сильная боль заставила его присесть на землю, — но взгляд устремлен вслед тому, кто ведет их. Сон расстроил Иоанна. Если б он пошел с Константином, его жизнь не утратила бы смысла, а теперь он обречен на одни воспоминания. Впереди ничего и никого, и некому указать Иоанну путь ввысь. Даже пергамент не побуждал к творчеству. Песни не рождались, ибо их некому было читать и нечему было служить. Он уподоблял себя тому человеку из сна, который остановился посреди пути. Но взгляд того был у стремлен за учителем, а взгляд Иоанна обращен назад, в прошлое.
Он мог разговаривать лишь с птицами, но радости их навевали на него печаль: было как раз то время, когда матери учили птенцов летать. Веселый шум стихал лишь к вечеру, голос филина оглашал долину, и его круглые глава, словно две золотистые луны, повисали над какой-нибудь веткой. От этих глаз у Иоанна ползли по телу мурашки, и он зябко кутался. Только языка филина не выучил он, да и не хотел его знать. Иоанна пугало, что они так похожи друг на друга: он выбрал мрак пещеры, филин — вечную ночь... Даже летучие мыши казались ему привлекательнее, потому что в их писке было что-то нежное я робкое. На этом все кончалось. Это было вокруг него, с этим он жил и дружил.
Однажды в Брегалу приехала Феодора. Она послала людей за Иоанном. Он долго колебался, но не спустился вниз. Просил передать, что болен. Придуманная болезнь должна была встать между ними преградой, но получилось наоборот. Феодора пришла к нему и ужаснулась, увидев суровую пещеру отшельника. Не поняв душевных терзаний Иоанна, она упала перед ним на колени, как перед святым. Он молчал, и в его взгляде было презрение к себе: он еще может вводить людей в заблуждение? В искренность Феодоры он не верил. Он думал, что, если бы захотел жениться на ней, вся эта фальшивая набожность слетела бы с нее и она тоже стала бы презирать его, потому что у него есть только мужские желания, но он — не мужчина; женщина, набожная или нет, ищет силу крепкой мужской руки, и не только руки. А что он?
Он — тряпка... Но разве подобные ему люди не становились святыми, ибо верили? Да, но он-то не верит. Во что верить? Патриархов свергают одним махом, возводят на престол новых, не сообразуясь с небесными законами, предают людей анафеме, один убивает другого во имя какого-то бога. Зачем? Кто может объяснить ему? Где Константин, который успокоил бы его мудрым словом и добротой душевной? Иоанн верит только в него, ибо он воюет во имя добра, ради людей. Его не остановят ни патриарх, ни папа. А так… верить может любая овца, но объяснит ли она, во что верует? Бог!.. Иоанн прочитал немало древних и новых книг. Древние эллины придумали множество богов — столько, сколько им было надо. И для земли, и для красоты, и для войны, и для мудрости. И, может быть, они были правы. Каждый поклоняется тому, кого любит. А теперь все стремятся узаконить одного-единственного бога, но не каждый его любит. Иоанн, например, не может сказать «я люблю тебя» какой-нибудь женщине, потому что она осмеет его. Те, кого мы любим, ранят нас больнее всех. Тогда какой смысл говорить единственному богу, что он любит его, если он его не любит? Да и как любить его, если он сделал свое дело небрежно и сотворил Иоанна… не таким, каковы все остальные люди.
И Иоанн прошел мимо упавшей ему в ноги княжеской сестры. Приближенные расступились перед ним, и на глазах у всех он исчез в складках гор. Через два дня пастухи нашли его... Он повесился на старом дубе, недалеко от пещеры.
Феодора велела похоронить его на вершине скалы и построить у пещеры монастырскую келью в память святого Иоанна Брегальницкого.
3
Савва вошел к Константину.
— Они собираются, — сказал он. — Посмотрите, сидят, точно вороны, на лестнице храма.
— Ждут нас, значит...
— Ждут, учитель.
— Тогда не будем озлоблять их своим опозданием, — сказал Константин и быстро встал.
Вслед за ним встали ученики. Климент и Горазд взяли ящичек с мощами святого Климента Римского и сошли к гондолам. В первой гондоле плыли испытанные спутники братьев — Савва, Горазд, Наум, Климент, Ангеларий; в остальных — младшие ученики. Холодные стены домов высились по обеим сторонам канала. Этот холод угнетал и нагонял страх на малодушных. Савва попросил гондольера подождать остальные гондолы, поднял руки и запел молитву во славу Климента Римского, сотворенную Константином. Песня, медленная и торжественная, подхваченная голосистыми учениками, заполнила пространство меж домами, эхо усилило ее, и она зазвучала, как в церкви. Такой песни Венеция не слыхала. Распахивались узкие окошки, любопытные слушатели то и дело издавали одобрительные возгласы. Это придало ученикам уверенность, и их голоса с еще большей силой вторглись в пространство между небом, водой и камнем. Гондольеры, не понимающие слов песни, но чувствующие красоту мелодии и порыв молодых голосов, гордо поглядывали на открытые окна, довольные впечатлением, которое производили их пассажиры. Отовсюду слышалось: