Возвращение в эмиграцию. Книга первая - Ариадна Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Смотрите! Еще одна! Девочки, а выходит, нас не так уж мало!
Я быстро со всеми перезнакомилась, включилась в разговор о грядущих родах, внимательно слушала наставления опытных, не раз рожавших.
— Ничего страшного! — тарахтела одна. — Главное, девочки мои, ничего не бояться и не слушать про всякие ужасы!
Как она была хороша, эта тарахтушка! У нее были живые глаза, осененные длинными ресницами, она, как опахалами, разбивала ими воздух. Из пышной прически выбивались на виски тугие кудряшки, маленькими ручками она хваталась за живот. Видно, изнутри ее сильно толкали, шпыняли, просились наружу. Она поднимала брови «домиком», удивленно приговаривала:
— Тише, тише, еще не время!
Лицо ее было изумительно чистым, ни пятнышка, белым-бело, с ярким румянцем на щеках. Если бы кому пришло в голову провести смотр красавиц среди нашего брата, она была бы королевой.
Рядом стояли еще и еще, красивые и не очень, совсем молоденькие и женщины постарше, снисходительно мудрые, неторопливые. Всю мою жизнь во Франции я говорила о французах «они», «у них». Так повелось, так я привыкла. Я никогда не чувствовала себя как дома. И только однажды, в этой удивительной, озаренной и согретой нечаянным зимним солнцем очереди, посреди оккупированного Парижа я говорила вместе со всеми: «мы», «у нас», «наши дети».
Так мы стояли вдоль тротуара, медленно продвигаясь к дверям магазина, а прохожие обходили нас, спускаясь на мостовую. Даже немецкий патруль, неприступный, с каменными лицами, и тот обошел, не осмелился смять. А мы их даже не заметили, лишь красавица моя мельком глянула вслед солдатне:
— О, потопали! — И снова за свое, — вот когда я рожала старшего…
И ничего о войне; ни намека, ни слова о будущих трудностях, о жизни впроголодь. Когда я получила несколько мотков белой и розовой шерсти, удивительно мягкой, довоенной, подумалось: «Вот начать бы нам рожать одних девочек, так и войн бы никаких не было». Увы, мысль, лишенная всякой логики.
А жизнь в доме шла своим чередом. Мать Мария с помощниками занимались благотворительными делами, Сережа работал на кухне. Особенно трудно бывало по воскресеньям, когда привозили бесплатные обеды, но и в будни ему доставалось. Матушка давно мечтала кормить жильцов и всех сотрудников два раза в день и добилась своего. Ольга Романовна, как могла, находила способы добывать продукты, и еще крепко помогал Данила Ермолаевич.
Ему было уже за пятьдесят. Не очень высокого роста, кряжистый, крепкий, с крупно вылепленным русским лицом, большими натруженными руками, он производил впечатление обыкновенного «казуни», как в эмиграции называли казаков. Но впечатление это было обманчивым. Был он умен и далеко не прост.
Он работал управляющим на ферме каких-то богатых людей, но «управлял» главным образом собой. Сам сеял, сам жал, сам за скотиной ходил, и кабанчика мог забить запросто. По договоренности с уехавшими хозяевами, он на все время войны взял ферму в аренду, и если на Лурмель изредка появлялись свежее мясо и овощи, то это благодаря Даниле Ермолаевичу. Это была его лепта, его вклад в благотворительную деятельность матушки.
В свободное от крестьянского труда время, один на своей ферме, писал Данила Ермолаевич рассказы и повести из жизни дореволюционного казачества. Во время гражданской войны он играл заметную роль в Кубанском казачьем правительстве, но вспоминать об этом не любил, а вот рассказы читать давал. Сережа рассказы хвалил, говорил, что Даниле Ермолаевичу удаются характеры и описание природы. Публиковались ли эти произведения, об этом я не знаю. Не было ли в этом писательстве определенного соревнования с пишущей женой, тоже не знаю, хоть и догадывались мы с Сережей об этом. В отношениях с матушкой Данила Ермолаевич стремился главенствовать, а она ему не уступала. Они оба были сильны духом, оба были лидерами.
Каждую субботу, рано-рано утром, когда весь дом еще мирно спал, прибывший с фермы Данила Ермолаевич тихонько стучался в нашу дверь, просовывал седую голову и шептал:
— Там я картошку привез, сало, вставай, Сережа, пойдем. Посмотришь.
Да, жизнь в доме шла своим чередом. Подрастали Любашины девочки, сама Любаша много работала, уставала, жаловалась на головокружения и слабость. Софья Вениаминовна, носилась с какими-то бумагами из канцелярии в церковь. Старушки большей частью сидели дома и радовались теплу. Каким-то хитроумным способом, еще в августе, матушка раздобыла две машины угля, и мы блаженствовали. А во всем остальном Париже царил лютый холод. В чугунных печках, какие бытовали в России во время гражданской войны и назывались «буржуйками», французы сжигали старый хлам.
В январе кто-то из прихожан рассказал матушке про тяжело заболевшего мальчика в доме неподалеку от нас. А у родителей его не осталось ни крошки угля. Матушка велела Анатолию немедленно нагрузить для них тележку. Анатолий отвез, все переживали за этого незнакомого мальчика, но старушки — божьи одуванчики — рассудили иначе.
Целой депутацией они явились к матери Марии и высказали претензию. Как это, мол, так? Уголь предназначен для нас, а вы, не посоветовавшись, изволите разбазаривать! При таком неразумном расточительстве мы через неделю зубами стучать начнем! Особенно усердствовала одна старуха в черной дырчатой шали, с седым шиньоном на голове.
Матушка поднялась из-за стола. Дело происходило в канцелярии.
— Как стыдно! Как мерзко! Это же надо было придумать такое — пожалеть уголь для больного ребенка! Где это видано, чтобы старые женщины были такими эгоистками! Срам какой!
Старухи, никогда не видевшие матушку в праведном гневе, струсили и, напирая друг на друга, выскочили из канцелярии. Потом засели у себя и не смели высунуть носа.
А мать Мария еще несколько раз отсылала уголь тому мальчику, пока не выяснилось, что он поправился.
У матушки было множество забот. Тому уголь, там отправить средства семье погибшего солдата, кому-то раздобыть дополнительные карточки, кого-то устроить на работу. Вечно она была окружена людьми, но каждое дело выполнялось без спешки, без суеты, только голос матушки доносился:
— Смотрите, сделайте это деликатно, постарайтесь, чтобы женщина обязательно приняла помощь. Вы объясните, мы не милостыню подаем…
Сама она на улицу выходила не часто, была домоседкой, да ей и по чину особенно не полагалось разгуливать. Хоть в миру, все равно монахиня. И любую свободную минуту она отдавала рукоделию. Иногда звала меня, особенно в последний месяц перед родами, когда я уже не работала.
— Посидите со мной, Наташа, поболтаем.
Я брала вязание и шла к ней, в теплую, уютную комнату под лестницей. Не отрываясь от шитья (а работа у нее всегда была мелкая, кропотливая), матушка рассказывала всякие случаи из жизни или расспрашивала про мое детство, про родных. Она часто бывала на Монпарнасе и, конечно, видела мою маму, хотя они не были знакомы.
— Красивая женщина, — говорила про маму мать Мария, — настоящая артистка. Осанка у нее такая… — и выпрямлялась горделиво.
В одну из откровенных минут матушка рассказала про умершую в Москве дочь Гаяну. Говорила без слез и грусти, отрывая глаза от надетой на кончик иглы бусинки, чтобы глянуть на портрет, висевший напротив. Серьезная девушка смотрела из рамы, обещая когда-нибудь, в иной жизни, раскрыть тайну своей смерти. Матушка не верила слухам, будто Гаяну убили большевики.
Спросила я раз о ее первом муже, Кузьмине-Караваеве.
— Он принял католичество и стал священником, — коротко ответила матушка.
Но чаще мы старались рассказать друг другу какой-нибудь смешной случай. Рассказала я матушке и нашу с Сережей историю, как мы венчались у отца Стефана в Ванве. Говорила и боялась, вдруг ей не понравится наше обращение к священнику московской патриархии, она же в Евлогиевской епархии пребывала. Но матушка только посмеивалась.
— Уж эти мне наши распри. Бога и того без скандала поделить не можем.
Чего в ней не было, так это фарисейства. И в ней самой не было, и в других не жаловала. Я рассказала ей один случай в детском лагере на океане, куда мы ездили с Монпарнаса. Был праздник, мы приготовили для костра небольшое представление, сценку на такие стихи:
Батюшка с матушкой спор спорили,Спор спорили о своей дочери.Матушка хотела в монашки отдать,Батюшка хотел за млада князя отдать.
Перебив себя, я стала рассказывать:
— А монахиню играла я. Сделала грим, оделась в черное. Успех был колоссальный, а после спектакля — взбучка! Выговор от Антонины Ивановны. Какое я имела право наряжаться монахиней да еще гримироваться под лик Казанской божьей матери. Безобразие! Кощунство! — рассказывая, я разволновалась, как тогда, в детстве.