Возвращение в эмиграцию. Книга первая - Ариадна Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, что, Сергей Николаевич? — сложила руки на столе поверх бумаг, скрестила пальцы.
— Мы никуда не едем, — коротко ответил он, быстро глянул на нее и опустил голову.
— Да это-то понятно, — спокойно ответила матушка, — а дальше что?
Тогда Сережа стал говорить о принятом решении уйти из дома и прятаться где-нибудь с помощью друзей. Она хмурилась, досадливо поводила плечом и все поправляла лежащий перед нею лист бумаги.
— Нет, — сказала, наконец, — нет, нет и нет, Сергей Николаевич. Это никуда не годится. Это опасно. И сами пропадете, и товарищей подведете. Найдут, арестуют, получится страшно глупо. Я хочу предложить вам другое. Насколько мне известно, вы — хороший повар, а моя дилетантская стряпня уже всем в доме приелась. Как арендатор я имею право принять вас на работу.
— У вас будут большие неприятности, — перебил Сережа, — как раз права принимать меня на работу вы и не имеете.
— С этим как-нибудь разберемся, — легонько повела она пальцами, — я никого и спрашивать не стану. Возьму вас, и все. Мои материальные возможности вы знаете, я предлагаю вам бесплатное жилье, стол и очень маленькую плату.
— Ох, о чем вы говорите! — запротестовала я, обрадованная перспективой никуда не уходить.
Не хотела я никуда уходить! Матушка посмотрела с иронией.
— Наташа, условия надо обговаривать заранее. Сидите-ка вы смирно и молчите, — отделалась она от меня и уже одного Сережу спросила, — вам подходит такое предложение?
— Да. Безусловно. Но…
— Вот — «но». Вы должны получить официальную отсрочку. Понимаете? Официальную. Хотя бы на некоторое время. А там подумаем, как выкручиваться дальше.
Самое страшное, у Сережи на руках не осталось никаких документов. Хорошо, мои бумаги не успели сдать, и скромная моя персона еще не была зарегистрирована у немцев.
В этот момент в канцелярию вошла Ольга Романовна. Деловитая, озабоченная. Небрежно бросила на полку в шкафу сумочку, поправила воротник блузки. Матушка ужасно обрадовалась ее появлению. Ольга Романовна знала о начавшейся войне, знала и то, чего не знали мы. О заявлении Молотова. Мы в молчании выслушали его пересказ. Точно, как та женщина в церкви, матушка кивала каждому слову. Потом опустила голову на ладонь, потерла висок и лоб.
— Верно. Все верно. Но как будет трудно. Непередаваемо трудно.
Помолчала, снова скрестила пальцы и заставила нас вернуться к прерванному разговору. Она пересказала все вкратце Ольге Романовне. Та слушала внимательно, всматривалась в Сережино лицо, изучала.
— Вы сможете получить освобождение только по болезни, — сказала, подумав.
— Но я абсолютно здоров! — фыркнул Сережа.
— Нет, у вас больное сердце! — воскликнула матушка, и глаза ее разгорелись.
— Сердце? — изумился Сережа, — да я не знаю, с какой оно у меня стороны!
— Ничего, — обнадежила Ольга Романовна, — когда-нибудь узнаете. Наташа, — повернулась она ко мне, — вы должны пойти и сделать заявление о болезни мужа.
— Кому?
— Немцам. Тем, которые ведают вашей отправкой.
— А когда идти?
— Прямо сейчас. Завтра это будет нарочито. Они могут сопоставить, заподозрить. А сегодня вы еще можете ничего не знать о войне. Если спросят, так и говорите: ничего не знаю.
Я поднялась.
— А потом? — засомневался Сережа.
— А потом будет потом. Ступайте, Наташа.
Еще раз в этот день я вышла из дома, прошла через растерянный, возбужденный город. Странно, на улицах было очень мало немцев. То, бывало, они на каждом шагу попадались, а в этот день, 22 июня, как пропали. Или мне так повезло — не видеть их постылых, самодовольных, словно запертых на тяжелый замок физиономий. Я даже заволновалась по поводу конторы: вдруг закрыто?
Она была открыта, меня встретили весьма сочувственно. Приняли, научили, как правильно написать заявление. А я морду такую жалобную скорчила, слезу подпустила. Артистка!
Странное дело, перед французами я вечно боялась оказаться в положении униженной, ущемленной. Когда приходилось сталкиваться с мэриями, префектурами, да и просто в любой обстановке, держалась независимо и гордо, не думая о последствиях. Перед этими, неплохо говорящими по-французски немцами, ничего не стоило изображать из себя этакую сиротку Хасю, пускать слезу, благодарить за проявленное сочувствие. Я пришла их дурить, и дурила без всякого зазрения совести.
Но не такими уж круглыми дураками оказались и они. Заявление принять приняли, но велели не позднее завтрашнего дня предъявить медицинское свидетельство, и желательно не от французского, а от немецкого доктора. А вот после освидетельствования, сказали они, можно будет обратиться в кранкен-кассу и получить временное пособие.
«Оп-ля!» — сказал бы Марк Осоргин. Но я не подала виду и деловито убралась восвояси.
— А как вы думали? — насмешливо подняла брови Ольга Романовна. — Что же они, по-вашему, маленькие дети?
Она пообещала зайти вечером и сказать, как действовать дальше. Но для этого ей надо было пойти куда-то проконсультироваться.
Весь оставшийся день я нервничала, а Сереже было не до того. Матушка велела ему с ходу приниматься за дело, сдала кухню, и он уже там хозяйничал. Удивительно, как она умела залечивать недуги ближних, нагружая ответственностью за какое-либо дело. Сама-то она никогда не сидела без работы, вечно была окружена людьми. Я думаю, если бы не мать Мария, в доме царило бы безысходное уныние. Старушки причитали, не умолкая: «Ах, несчастная Россия! Ах, некому ее спасать!»
— Уж будто? — насмешливо посмотрела на них матушка.
И старушки побежали на ужин, озабоченно трактуя матушкино «уж будто» в пользу неведомой силы, способной сломить Гитлера.
Не помню, в тот день или чуть позже, на стене канцелярии появилась большая карта Советского Союза, и матушка обозначала булавками-невидимками подвергшиеся бомбежке белорусские и украинские города. Впоследствии она изо дня в день отмечала линию фронта по сводкам английского радио. А если говорить шире, мать Мария, ее окружение, все жильцы дома с первых дней войны заняли откровенно антифашистскую позицию.
Вечером, как обещала, пришла Ольга Романовна, принесла адрес доктора. Сережа внимательно прочитал бумажку. На обследование он должен был идти сам.
— Доктор Штубе? Немец?
— Фольксдойче[50],— пояснила Ольга Романовна, — прекрасно говорит по-русски… К вашему сведению, — тут она насмешливо поклонилась, — я тоже фольксдойче, хотя всю жизнь считала себя русской… Так вот, пойдете к Штубе, расскажете про невыносимую боль в сердце.
— Он что, болван? — с надеждой спросил Сережа.
— Нет, — засмеялась Ольга Романовна, — он далеко не болван. И очень хороший человек.
Ольга Романовна, как это стало называться при немцах, действительно, была фольксдойче. Мы никогда никакой немкой ее не считали, она была своя, наша, но гитлеровцы в Париже заигрывали с обрусевшими немцами. Ольге Романовне с самого начала оккупации была предоставлена хорошая работа. Как теперь становилось очевидным, работа эта не всегда шла на пользу Фатерланда.
От доктора Штубе Сережа возвратился совершенно замороченный. Доктор внимательнейшим образом его осмотрел. Слушал, щупал, стучал молоточком, качал головой. Мало сердце, он у него обнаружил еще какие-то хрипы в легких. Завершив осмотр, доктор подсел к столу, положил перед собой чистый лист бумаги.
— Я совершенно не понимаю, как в таком состоянии вас согласились взять на строительные работы? Вам необходим полный покой и длительное лечение.
Сережа решил, что у доктора Штубе не все дома, но вслух, разумеется, не стал ничего говорить, лишь терпеливо ждал, пока тот накатает медицинское заключение.
Вечером я ходила за Сережей и приставала:
— А какой он, этот Штубе?
— Какой-какой, обыкновенный. Тощий, рыжий, на макушке лысина.
— Да ну тебя! — обижалась я.
Через некоторое время спрашивала:
— А он в очках?
— Вот ты привязалась ко мне с этим Штубе! Я его и не разглядел, как следует.
— Почему?
— Елки зеленые! Психовал — вот почему!
С заключением Штубе я ходила в кранкен-кассу. Тревожилась, переживала, но все мои опасения оказались напрасными. Наоборот, они же мне и сочувствовали: «Ай-я-яй, как не повезло вашему мужу!» — и без всяких проволочек выдали приличное пособие. И еще сказали, чтобы я через месяц пришла снова, если больному не станет легче. Я кивала, благодарила, кланялась. Уж я-то знала: этому больному никогда не станет легче.
Мы вздохнули свободно. Получили отсрочку на целый месяц. Целый месяц! Тут не знаешь, что с тобой будет завтра… Сережа с головой окунулся в дела кухни. Одно огорчало его: ничем особенно вкусным побаловать изголодавшихся жильцов не удавалось. Макароны, макароны, постные супы. Позже, когда стало совсем худо, перешли на кормовую репу. Ольга Романовна металась по городу в поисках съестного и ничего не находила.