Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видимо, подобное бинокулярное видение объясняет, почему роман встретили так по-разному. Несколько критиков сочли его «опасным», как и мать Рембо, которая выбранила учителя сына за то, что тот дал ему «вредную» книгу Гюго{1091}. Некто Курта издал список из восьмидесяти нелепых фраз из романа, перечислил все ошибки и несоответствия (Жан Вальжан «забит» в гроб, хотя, как всем известно, крышки гроба завинчиваются) и привел результаты маниакального подсчета: 1053 из 3510 страниц заняты «отклонениями от темы»{1092}. Другие обвиняли Гюго в том, что он запятнал великую историческую трагедию Франции, приведя вызывающий крик Камброна, обращенный к англичанам при Ватерлоо: Merde! Не появлявшееся в «приличной» литературе с XVIII века, «…это слово, быть может, самое прекрасное, которое когда-либо было произнесено французом», – писал Гюго. К его досаде, в английском переводе «прекрасное слово» опустили{1093}.
Некий сержант Дело опроверг рассказ Гюго и был награжден медалью, что очень порадовало Гюго: «Чтобы некто получил croix d’honneur, мне нужно лишь одно – произнести „дерьмо“»{1094}. Кювилье-Флери, критик из «Журналь де Деба», заметил, что «уважающий себя человек ни за что не позволит определенным выражениям появляться на письме», и Гюго адресовал свой ответ «г-ну Вилье-Флери, так как слово «cu(l) означает „задница“»{1095}. Анри де Пене записал фальшивое воспоминание о Викторе Гюго, который якобы жалел, что заключенные не имеют права быть избранными. Тогда он, Гюго, вернулся бы на родину как «кандидат от заключенных Франции». Перро де Шезелль в «Исследовании „Отверженных“» отстаивал превосходство государства, которое преследует преступников даже после их освобождения, и высмеивал мнение, что бедность и невежество как-то связаны с преступностью. Преступники – зло.
Можно видеть, какое действие оказали «Отверженные» на Вторую империю{1096}: Анри де Пене работал в газете, которую редактировал близкий друг Наполеона III; Перро де Шезелль был прокурором, а г-н Курта трудился в бухгалтерии министерства иностранных дел. Государство пыталось обелить себя. Император и императрица публично занимались благотворительностью; при них филантропия снова вошла в моду. Правящие круги внезапно заинтересовались уголовным кодексом, эксплуатацией женщин в промышленности. Начали заботиться о сиротах и об образовании бедняков. Виктор Гюго, которого с большим правом, чем Бальзака, можно называть «французским Диккенсом», со своей скалы в Ла-Манше определял повестку дня парламента на 1862 год.
Кроме того, на читателей давило «неотступное и ужасное чувство незащищенности», которое Р. Л. Стивенсон назвал истоком влияния романа: «Бремя цивилизации, которая сильнее давит на тех, кто находится внизу, ощущается нашими плечами во время чтения. Своего рода насмешливое негодование растет в нас по мере того, как мы видим, что общество снова и снова отвергает услуги самых полезных… Таким образом, ужас, который мы испытываем, – это ужас перед аппаратом закона, который с грохотом размалывает в темноте добро и зло между своими огромными колесами»{1097}.
В основе всех экранизаций и постановок «Отверженных» лежит превращение Жавера, упорного почитателя власти, «дикаря на службе у цивилизации», в главного злодея. Тем самым роман лишается взрывной силы. Главным злом называется один полицейский, а не система, которой он служит.
Для тех, кто признал в черно-белой картине мира, нарисованной Гюго, действительность, увиденную снизу, – например, для солдат во время Гражданской войны в США или для Достоевского, который был «счастлив», что его посадили в тюрьму в 1874 году, потому что «иначе как нашел бы я время освежить мои старые, чудесные впечатления об этой великой книге?»{1098} – «Отверженные» стали нравственной панацеей, Библией народного оптимизма. Книга отстаивала веру в прогресс и преодоление любых страданий. Это замечательно проиллюстрировало неподцензурное «дешевое» англоязычное издание 1887 года с бодрым лозунгом на внутренней стороне обложки: «Какова твоя высшая цель? Победи свою боль! / Везде носи флакон „Эно – фруктовая соль!“»
«Опасность» «Отверженных» почти так же очевидна в наши дни, как в 1862 году. Если и можно свести смысл романа к одной мысли, то выходит, что закоренелые преступники – продукт преступной системы правосудия, чудовищное порождение человечества. Следовательно, бремя вины лежит на обществе, а наказанию отдельных личностей должна предшествовать разумная реформа соответствующих заведений.
Написанный для широких масс, роман Гюго решительно поддерживал права отдельной личности. История была рассказана от имени «козла отпущения». Возможно, именно поэтому многие биографы, которые вначале пытались написать апологию Гюго, в конце концов встали на сторону правительства и глубоко подцензурной прессы. Несмотря на то что он вел не самую бурную жизнь, Гюго поставил самый разумный, самый человечный и подробный диагноз современному ему обществу. Этому не мешали ни его эгоцентризм, ни его уединение, ни странная, надерганная по кусочкам из разных учений религиозность. Многие посмеивались над его эксцентричными предсказаниями; его называли идеалистом, пекущимся лишь о собственных интересах. Спустя сто тридцать пять лет после выхода «Отверженных» в свет стало ясно, что роман оказался необычайно правдив. Общество, основанное на принципах, извлеченных Гюго из парижской канализации, способно быть справедливым и процветающим. Если бы многочисленные биографы не уделяли столько внимания мелочным придиркам, можно было бы посоветовать читателям немедленно отложить эту книгу и прочесть «Отверженных».
Пока же, в качестве предисловия, следует кое-что заметить о так называемых «ошибках» в романе, ведь их до сих пор упорно перечисляют и считают поводом для исправлений. Самый известный перевод романа на английский язык (Penguin, 1982) похож на швейцарский сыр, полный «дырок» из неоправданных опущений. Он подтверждает мнение Гюго о переводе как о форме цензуры{1099}. Переводчик, правда, признает, что «кое-что сокращено, однако описки и ошибки не устранены полностью». В процессе сокращения потеряны сотни интереснейших, захватывающих образов. Вот типичные замечания из «Предисловия переводчика»: «совершенно неоправданно», «не связано с писательским искусством», «морализаторство», «преувеличение», «повышенное самомнение», «абзацы посредственности и банальности». Как ни странно, замечания в «Предисловии переводчика» напоминают кусок об Эсхиле из «Вильяма Шекспира» Гюго: «Варварство, странность, преувеличение, противоречивость, раздутость и нелепость – такой приговор вынесен Шекспиру официальной нынешней риторикой»{1100}. «Раньше говорили: сила и плодовитость. Сегодня говорят: чашка травяного настоя»{1101}.
Больше всего Гюго вменяют в вину его печально известную склонность к длинным «авторским отступлениям». Самыми длинными из них являются мини-трактаты о Ватерлоо, монастырях, канализации и жаргоне. Причину таких больших вставок в переплетение сюжетных линий можно найти во втором предложении на первой странице: «Хотя это обстоятельство никак не затрагивает сущности того, о чем мы собираемся рассказать…»
Немногие романы начинаются с авторских отступлений (в данном случае – с увлекательной биографии епископа Мириэля на пятидесяти страницах); но немногие романы распахивают двери на такую широкую арену. Эти вставки служили приглашением охватить целостную картину, увидеть, что битву при Ватерлоо, например, – описанную с точки зрения «теории хаоса»{1102}, – можно отнести в разряд великих странных точек притяжения судьбы, этого неотвратимого всеобщего равновесия. Наполеона победил не герцог Веллингтон, а Бог (с чем не совсем согласны в Англии).
Даже выкрик «Merde!» Камброна – микрокосмос всей книги, последний акт лингвистической демократии: «последние слова» становятся «первыми» (ср. Марк, 9: 35). «Камброн нашел слово, воплотившее Ватерлоо, как Руже де Лиль нашел «Марсельезу», – это произошло по вдохновению свыше».
Упоенность собственным положением в авторских отступлениях доходит до максимума в величественном экскурсе, посвященном канализации. Трактат о парижской клоаке органично связан со всем романом, но его можно читать отдельно, как аллегорию всего произведения: Жан Вальжан вытаскивает себя из слизи нравственной слепоты, в которую его швырнуло общество. Кроме того, в отступлении о клоаке содержалось то, что некоторые критики назвали единственным конкретным предложением Гюго по исправлению общества.
Когда Гюго жаловался на исчезновение старого Парижа, он вспоминал старинную, средневековую канализацию, чрево большого города под самим городом. С тех пор старинную клоаку заменили мощной системой переработки отходов, которую показывали туристам. Наряду с Оперой и улицей Риволи парижская канализация стала одной из жемчужин прямолинейного Парижа Османа. Для Гюго политические аллюзии были очевидны: старая клоака была «совестью города», где «всякая вещь принимает свой настоящий облик или, по крайней мере, свой окончательный вид». Даже лицо императора «откровенно зеленеет». «Куча отбросов имеет то достоинство, что не лжет».