Телефонная книжка - Евгений Шварц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню только, что по бездеятельности своей, укрепившейся еще в те годы, ни разу я не стоял у билетных касс. Я поручал носильщику брать билет. В первый раз я поехал на Николаевский вокзал в Москве полный тоски. Обожженный тоской по Милочке. Сказал только Тоне, что уезжаю в Петроград. В белом высоком сводчатом зале в Москве, почти не изменившемся и сегодня, стояли носильщики. Один из них сказал, что поезд отходит через сорок минут. Спокойно, без огорчения и радости, взялся достать билет, что и сделал без особого промедления, минут, вероятно, через десять. Иначе я запомнил бы — дорожные волнения задевают меня бессмысленно глубоко. Все казалось, — и по причине моей собственной сосредоточенности, и потому, что шла война, — ненастоящим. Большое количество военных, всё прапорщиков с наружностью не военной. Ни по — мирному, ни по — офицерски одетых. Светло — серые офицерские шинели исчезли. Новые были похожи на солдатские, только получше пригнанные. Все казалось не по — прошлогоднему временным. Уезжал я в те дни из Москвы полный надежд. А уезжал [из Петрограда] полный отчаянья. Особенно после второй поездки, прочитав Милочкин дневник. Теперь я думаю, что она оставила его на столе нарочно. Зная, что я приду. В назначенный час ее не оказалось дома, а дневник лежал на самом видном месте, не на письменном столике у стены, а на круглом обеденном посреди комнаты, под самой лампой. Теперь мне понятно ее желание ударить меня побольней, чтобы я вышел из состояния своей несмелой, мальчишеской и вместе с тем бесконечно требовательной любви. И я уезжал в отчаянии. Я стоял у своего вагона, как маньяк, думая об одном и том же, и вдруг на платформу прыгнул с полотна Юрка Соколов[2]. У него не было денег на перронный билет. Он был строг.
7 январяНичем не высказал мне своего сочувствия. Да он и не знал ничего — я не умел рассказывать о своей любви, при полной открытости и распущенности во всех остальных своих заботах и радостях. Я никому, даже Юрке Соколову, ничего не говорил о своих отношениях с Милочкой. Но и так все было ясно. И он хоть был строг и держался как бы осуждающе, но я обрадовался тому, что он пришел меня проводить. В пятнадцатом году на Пасху увидел я Николаевский вокзал в последний раз. Приехал я в Петроград с Марусей Зайченко[3]; она хотела повидать Сережу Соколова[4], которого по окончании артиллерийского училища должны были отправить на фронт. Это было время, когда любовь моя вдруг перегорела, но чувство пустоты и холодности еще не успело возникнуть. Я еще не мог понять, что случилось. Только отдыхал от мучений. В Москве мы едва не опоздали на поезд. Носильщик, которому заказал я билеты с утра, ждал нас уже у поезда и укоризненно покачал головой, увидев нас. Места были плацкартные. Под самым Петроградом, по превратностям военного времени, поезд вдруг стали задерживать на маленьких станциях. И тут впервые увидел я названия Акуловка, Колпино.
Мне было весело и, шагая через Николаевский вокзал, никак не предчувствовал, что вижу его в этом качестве в последний раз. Я пережил несколько жизней, пока 5 октября 1921 года не увидел знакомые, крытые стеклом своды. Вокзал выглядел потемневшим и словно обожженным. Наши теплушки отцепили и после долгих и нудных маневров поставили у платформ, мощенных булыжником, со скатом вниз для грузовиков. Я был несчастен и погубленной считал свою жизнь в первое утро приезда. Я разбил чашку и безобразно поссорился с женой. Я ушел бродить по рельсам — не хочется вспоминать. К вечеру того же дня шагал я с тревогой за тележкой, на которой везли багаж. Наш и Тони. Боялся я, что часовые у высочайших полукруглых ворот, справа от вокзала, задержат бидоны с маслом.
8 январяНо они и не взглянули на тележку. Так я впервые встретился с бывшим Николаевским вокзалом, ныне Октябрьским. Впрочем, переименование могло состояться и позже. Главное — изменилось время. Все лицо высоких залов. Появились пассажиры нового наименования: мешочники. Они бежали толпой с каждого поезда. Их то ловили, то нет. Торговля шла на площади у вокзала и на рынке в самом начале Суворовского. Мешочников окружали покупатели. Иные тут же продавали свой товар, иные спешили скрыться на городских улицах. До переезда в город я побывал на вокзале, постоял на крыльце, поглядел на новое для меня выражение Петрограда 21 года. Все, как во сне, даже не напоминает тех дней, когда приезжал я сюда полный надежд и уезжал в отчаянии. Утром в день приезда проводил я, сам не знаю зачем, Литваков к их родителям. А жили они в том доме, где некогда — Вячеслав Иванов[5]. Знаменитая башня. Она казалась такой же древней и ничего не напоминающей, как Петроград моих студенческих лет. С тех дней стал Петроград моим родным городом. Вскоре он даже имя переменил, к чему привыкли с легкостью. Проще и легче, чем когда имя Санкт — Петербург исчезло. С тех пор обыватели успели притерпеться к любым переменам. Теперь я уезжал с Октябрьского вокзала в Москву, полный надежд, и возвращался часто в горести. Я не помню, когда именно вокзал получил третье свое имя. Делался он все щеголеватее. Народился на свет поезд неслыханной красоты. «Красная стрела». Синего цвета. Я уже прижился в городе. Завелось, явилось у меня множество знакомых. И ни разу не случалось, чтобы среди пассажиров и среди провожающих их не оказалось. Ярко освещенная платформа, всегда одна и та же, как раз та, на которую во времена доисторические вдруг прыгнул с рельсов Юрка Соколов.
9 январяВ поезде гремела музыка — в каждом вагоне имелся динамик. Провожающие собирались все нарядные. А за путями на платформе справа стояла угрюмая и мрачная очередь, с деревянными сундучками, с узлами, с мешками. А перед очередью на штанге висела доска с надписью: «Станция Мга». Почему‑то имя это и унылая очередь, и состав, неосвещенный, сплошь из вагонов четвертого класса, наводили на меня тоску, похожую на предчувствие. И вот пришла война, и о станции Мга заговорили все в конце июля 41 года. После взятия станции этой кольцо вокруг Ленинграда замкнулось. Началась блокада. И снова страшно изменился Московский вокзал. Я побывал там всего раз, когда еще до блокады детей отправляли в эвакуацию. Писательских детей. Часовые у входа. Эшелоны с войсками. Запах хлористой извести. Необыкновенно яркий и жаркий день. Пустые залы, через которые шагали мы следом за выстроившимися парами детьми. Все та же платформа, похожая на прежнюю, как человек в жару и бреду на здорового. Особенная, военная тоска того лета. Дети были веселы. Только когда поезд тронулся, Наташа уткнулась лицом в колени и расплакалась. Но, как это ни странно, возвращались мы через пустые залы с чувством облегчения. О блокаде еще не думали, но смутно чувствовали — детей из города следует увезти. В 42 году летом ехали мы из Кирова в Москву. Рудник[6], Бергер[7], Карская[8] и я. И вдруг, отъезжая от Горького, увидели на запасном пути знакомые синие вагоны «Красной стрелы». И обрадовались. И опечалились. Но вот в 44 году, примерно, в сентябре — октябре поехал я в Ленинград. К Наташе. «Стрела» возобновила свои рейсы, только отходила в пять часов вечера. Примерно от Колпина, нет, еще раньше, много раньше путь становился одноколейным. Воронки и дзоты тянулись вдоль полотна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});