Жить, чтобы рассказывать о жизни - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семья де ла Эсприэлья жила теперь рядом с нами, и у них был винный погреб, откуда воровали нетронутые бутылки, чтобы нести к нам в дом. Против совета дона Района Виньеса я читал тогда длинные отрывки из моих черновиков им и моим братьям и сестрам, в том состоянии, в котором они находились, все еще не очищенные, на все тех же полосах печатной бумаги — все, что я написал бессонными ночами в «Эль Универсаль».
В эти дни вернулись Альваро Мутис и Гонсало Мальярино, но я имел счастливую стыдливость не просить их прочитать мой незаконченный набросок, все еще без названия. Мне хотелось закрыться без промедлений, чтобы сделать первую копию на официальных листах бумаги раньше последней корректуры. У меня было на сорок страниц больше, чем в ожидаемой версии, но тогда еще я не понимал, что это может быть серьезной помехой. Вскоре я убедился в том, что я раб профессиональной скрупулезности, которая меня принуждала делать предварительный подсчет размера книги с точным количеством страниц для каждой главы и в целом. И один-единственный заметный дефект в этих подсчетах вынуждал меня заново пересматривать все, потому что даже машинописная ошибка меня выводила из равновесия, как ошибка творчества. Я думал, что этот абсолютный метод обязан обостренному пониманию ответственности, но сегодня я думаю, что это был простой террор, прямой и материальный.
Не вняв в очередной раз советам дона Района Виньеса, я послал Густаво Иберре полный черновик, но все еще без названия, когда я его посчитал законченным. Через два дня он пригласил меня к себе домой. Я нашел его в шезлонге из индийского тростника, на террасе с видом на море, загорающего на солнце и расслабленного в пляжной одежде, и он меня потряс той нежностью, с которой он гладил мои страницы, пока говорил со мной. Настоящий мастер, который не оглашал высокопарно свое мнение о книге, не говорил мне, что она казалась ему плохой или хорошей, но заставил меня уразуметь ее нравственные достоинства. Закончив, он увидел меня довольным и заключил со своей повседневной искренностью:
— Это миф об Антигоне.
По моему выражению лица он уловил, что меня покинули ясность ума и просвещенность; он взял с полки книгу Софокла и прочитал мне то, что хотел сказать. Трагическая ситуация в моем романе действительно была, по сути, той же, что и в «Антигоне», осужденной оставить непогребенным труп своего родного брата Полиника по приказу царя Креонта, дяди обоих. Я читал «Эдипа в Колоне» в одном томе, который мне подарил все тот же Густаво в те дни, когда мы познакомились, но я очень плохо помнил миф об Антигоне, чтобы восстановить его в памяти внутри трагедии бананового района, эмоционального родства которых не увидел до сих пор. Я ощутил мятежный дух из-за счастья и разочарования. В тот вечер я снова прочитал произведение с редким смешением гордости, из-за наивного совпадения с писателем таким великим, и страдания из-за публичного стыда плагиата. Через неделю после мутного кризиса я решил сделать некоторые серьезные изменения, которые спасут мою искренность, все еще не осознавая сверхчеловеческой тщетности изменить книгу мою, чтобы она не была похожа на Софокла. В конце, смирившийся, я почувствовал моральное право использовать его фразу как почтительный эпиграф, и так и сделал.
Переезд в Картахену нас вовремя защитил от значительного и опасного краха в Сукре, но большинство расчетов оказались обманчивыми как из-за скудности доходов, так и из-за размеров семьи. Мать говорила, что дети бедняков едят больше и растут быстрее, чем дети богатых, и чтобы доказать это, было достаточно примера ее собственного дома. Зарплаты всех не было достаточно для того, чтобы жить без потрясений.
Время позаботилось об остальном. Хайме благодаря другому семейному сговору стал гражданским инженером, единственный в семье, кто воспринял диплом как дворянский титул. Луис Энрике стал бухгалтером, и Густаво получил диплом картографа, и оба продолжали быть все теми же гитаристами и певцами чужих серенад. Йийо нас удивил с самого детства своим литературным призванием, очень определенным, и своим твердым характером, очень ранние признаки которого проявились в пять лет — когда он удивил, пытаясь поджечь шкаф с бельем в надежде увидеть пожарных, которые потушат огонь внутри дома. Позже, когда он и его брат Куки были приглашены старшими учащимися покурить марихуану, Йийо, испуганный, отказался. Куки, наоборот, был всегда любопытным и отчаянным, и вдохнул ее глубоко. Годы спустя, потерпев крушение в трясине наркотиков, рассказал мне, что с того первого прихода он сказал себе: «Дерьмо! Я не хочу в жизни больше делать ничего, кроме этого!» И сорок с лишним следующих лет со страстью, без будущего, он не делал ничего, как только исполнял обещание умереть по своему праву. И в пятьдесят два года умер в своем искусственном раю, его поразил обширный инфаркт.
Нанчи, самый мирный человек в мире. тіродолжил военную карьеру после обязательной военной службы. Усердствовал в разного рода видах современного оружия и участвовал в многочисленных маневрах, но никогда ему не удавалось участвовать в наших многочисленных постоянных войнах. Так, он смирился с профессией пожарного, когда ушел из армии, но там у него также не представилось случая потушить ни одного пожара более чем за пять лет. Однако он никогда не чувствовал себя неудачником, благодаря чувству юмора, которым его освятили в семье как мастера моментальной шутки и которое позволило ему стать счастливым одним лишь фактом, что он живет.
Йийо в самые тяжелые годы нищеты стал писателем и журналистом с чистыми руками, ни разу не закурив и не выпив ни одного глотка за свою жизнь. Его ясное литературное призвание и тайная способность создавать взяли верх над трудностями. Он умер в пятьдесят четыре года, едва успев опубликовать только одну книгу более чем в шестьсот страниц с виртуозным исследованием тайной жизни «Ста лет одиночества», над которой работал в течение многих лет, о чем я не знал.
Рита еще подростком смогла извлечь урок из чужого горького опыта. Когда я вернулся в дом моих родителей после долгого отсутствия, я нашел ее страдающей все от той же пытки всех девушек, любовной, к привлекательному брюнету, серьезному и честному, ее единственной несовместимостью с которым были две с половиной кварты роста. В тот самый вечер я нашел отца в спальне, слушающего новости в гамаке. Я уменьшил громкость, сел на кровать напротив и спросил его на правах старшего, что происходит с Любовями Риты. Он выстрелил в меня ответом, который, без сомнения, был всегда заранее подготовлен:
— Единственное, что происходит, что субъект — мелкий вор. Именно то, что я ожидал.
— Что он украл?
— Вор вора, — сказал он, даже не глядя на меня.
— Ну так что же он украл? — спросил я его без сострадания.
Он продолжил, не глядя на меня.
— Хорошо, — вздохнул он. — Он — нет, но у него есть брат, заключенный в тюрьму за кражу.
— Тогда нет вопроса, — сказал я ему с простой глупостью, — потому что Рита хочет выходить замуж за того, кто не сидит в тюрьме.
Он не возразил. Понятная честность превзошла свои границы с первого ответа, потому что я уже знал также, что слух о заключенном брате не был верен. Не имея больше аргументов, отец попытался уцепиться за миф доброго имени.
— Хорошо, но чтобы поженились немедленно, потому что я не хочу долгих помолвок в этом доме.
Мой ответ был немедленным и лишен сострадания, чего я себе никогда не простил:
— Завтра первым делом с самого утра.
— Ну уж нет! Тоже надо знать меру, — ответил мне напуганный отец, но наконец улыбнувшись. — Этой девочке даже нечего надеть.
Последний раз, когда я видел тетю Па в возрасте девяноста лет, она приехала в Картахену без предупреждения, был отвратительно жаркий день. Она ехала из Риоачи на такси-экспрессо с маленьким школьным чемоданом, в глубоком трауре и в тюрбане из черной тряпицы. Она вошла счастливая, с широкими объятиями и крикнула всем:
— Я приехала прощаться, потому что я собираюсь умирать! Мы ее разместили у себя в доме не только из-за того, что она была, кем была, а потому что знали, до какой степени у нее были свойские отношения со смертью. Она оставалась дома, ожидая своего часа в подсобной комнатке, и умерла там как святая, в возрасте, который мы подсчитали как сто один год.
Тот период был самым напряженным в «Эль Универсаль». Сабала меня направлял своей политической мудростью, чтобы мои статьи выражали то, что должны были, не натыкаясь на карандаш цензора, и впервые его заинтересовала моя старая идея писать репортажи для газеты. Вскоре неожиданно возникла жуткая тема о туристах, на которых напали акулы на пляжах Марбельи. Однако самое оригинальное, что пришло в голову городскому совету, — это заплатить пятьдесят песо за каждую убитую акулу, и не хватало ветвей миндального дерева, чтобы вывешивать пойманных за ночь. Эктор Рохас Эрасо, умирая от смеха, написал из Боготы в своей новой колонке в «Эль Тьемпо» насмешливую заметку об оплошности использовать в охоте на акул банальный способ, взявшись за дело не с того конца. Это дало мне идею написать репортаж о ночной охоте. Сабала поддержал меня воодушевленный, но мой крах начался с момента вовлечения, когда меня спросили, страдал ли я морской болезнью, и я ответил, что нет; боялся ли я моря, по правде — да, но я также ответил, что нет, и в конце меня спросили, умею ли я плавать. Я должен был быть первым, и я не отважился соврать, что, дескать, да, умею. В любом случае на твердой почве и благодаря разговору с моряками я узнал, что охотники идут до Бокас де Сенисы в восьмидесяти девяти морских милях от Картахены. Возвращаются они, нагруженные невинными акулами, чтобы продать их, как преступные, по пятьдесят песо. Большая новость завершилась тем же днем, а у меня закончилась иллюзия репортажа. Вместо него был опубликован мой рассказ номер восемь: «Набо — негритенок, заставивший ждать ангелов». По крайней мере два серьезных критика и мои суровые друзья из Барранкильи оценили его как хорошую смену курса.