Влас Дорошевич. Судьба фельетониста - Семен Букчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не сразу далось «вхождение в каторгу». И все-таки сумев завоевать доверие у таких «авторитетов» как Полуляхов, «знаменитый убийца семьи Арцимовичей в Луганске», и Пазульский, «когда-то на юге атаман трех разбойничьих шаек», вызвать на откровенность бывшего интеллигента-москвича «бродягу» Сокольского, он ведет длинные беседы с ними и другими каторжанами, в том числе с опаснейшими, прикованными к тачке преступниками, дотошно выясняет не только все детали тюремного быта, но и подробности «историй», приведших их на Сахалин. При этом никакой сентиментальности, «жалости», презираемой каторгой. «Главным помощником» было уважительное, «понимающее сострадание», в котором нуждались каторжане. Но разговоры шли на равных. И каторга зауважала журналиста, который сумел добиться своего, «против всех пошел». В свою очередь, Дорошевич стремился не нанести ущерб авторитетному положению в каторжной среде того же Пазульского, и хотя тот совсем не говорил по-английски, журналист сделал вид, что нечто понял из произносившейся им белиберды и даже «поддержал разговор» в присутствии с любопытством наблюдавших за этой сценой каторжан. Не разделяя позицию презираемых каторгой «тюремных филантропов», душу свою спасающих сентиментальным сочувствием к «бедненьким арестантам» и раздающих им нравоучительные брошюрки, он совершает поступки, к которым каторга относится с одобрением. Попавшему в безвыходное положение поселенцу купил корову. Помог обессилевшему и вынужденному продать ростовщику последнее с себя каторжанину, выкупив его халат, куртку и паек хлеба.
Правда, каторга «сдалась не сразу», «пробовала» журналиста, были и «попытки запугать». Пустили слух, что под пиджаком у него «железная рубашка», и оттого он так смело заходит в камеры к самым страшным преступникам. Окруженный каторжанами, он чувствовал как «Фомы неверные» ощупывают его спину. Один каторжник даже одобрительно заметил: «Ты сам, барин, мы видим, из „Иванов“». Это была «большая похвала», поскольку «Иван» — высшее лицо в каторжной иерархии. И каторга открылась ему. Десятки услышанных исповедей стали основой большей части сахалинских очерков. В них обнажились не только конкретные судьбы, но и тщательно скрывавшиеся темные стороны сахалинской жизни. Благодаря помощи каторжан Дорошевичу удалось установить каналы тайной торговли спиртным, которую вел один из чиновников. Он узнал и подробности жуткого «Онорского дела». Когда в абсолютно бесчеловечных условиях, созданных бывшим «разгильдеевцем» старшим надзирателем Хановым, прорубалась оказавшаяся совершенно бесполезной просека через южный Сахалин, погибло множество каторжан. «Люди бросались под падавшие срубленные деревья, чтобы получить увечье, люди отрубали себе кисть руки, — на Сахалине и сейчас много этих „онорцев“ с отрубленной кистью левой руки, — чтоб только их, как неспособных к работе, отправили назад, в тюрьму. Люди очертя голову бежали в тайгу на голодную смерть». А там нередко становились жертвами людоедства своих же товарищей по каторге. Последнюю ступень человеческого падения фиксирует в очерке «Людоеды» признание одного из тех, «которые в бегах убивали и ели»: «Всё одно птицы склюют. А человеку не помирать же!»[589]
Заглядывая в самые темные стороны человеческой психики, на ее «дно», порой пускай невольно, но соглашаясь отчасти с ломброзианской теорией о врожденной тяге к преступлению, Дорошевич прежде всего предпочитает указывать на социальные корни преступности. В определенной степени и людоедство было порождено свирепыми «хановскими порядками». Несколькими годами позже, в судебных очерках, вступаясь за сломанные человеческие судьбы, он с особым упорством будет доискиваться социальных мотивов совершенного преступления. И как-то признается: «Я люблю разбирать судебные процессы с бытовой стороны и считаю такое занятие для общества полезным. Разобрать дело с общественной и бытовой стороны — это чаще всего снять с обвиняемого часть его вины и возложить ее на быт, на общество. Это справедливость»[590].
На Сахалине он постоянно находит подтверждение этой своей позиции. Кучер Гребенюк задушил своего барина за дикие издевательства. И в словах, и в лице его, «когда он говорит о своей жертве», Дорошевич видит «столько злобы, столько ненависти к этому мертвецу — словно не 12 лет прошло с тех пор, а все это происходило вчера». Что же нужно было, чтобы довести «этого тихого, смирного человека до такого озлобления»?[591] О таких людях, как Гребенюк, говорит в «Записках из Мертвого дома» Достоевский: «Существует, например, и даже очень часто, такой тип убийцы: живет этот человек тихо и смирно. Доля горькая — терпит. Положим, он мужик, дворовый человек, мещанин, солдат. Вдруг что-нибудь у него сорвалось; он не выдержал и пырнул ножом своего врага и притеснителя <…> И случается это все даже с самыми смирными и неприметными дотоле людьми»[592]. Другая история, рассказанная Дорошевичем, — крестьянина Новгородской губернии Семена Глухаренкова, из-за болезни утратившего речь и, как «бродяга Немой», сосланного на Сахалин, — отчасти перекликается с «Рассказом Егора» из чеховского «Острова Сахалина». Нормальные, трудолюбивые люди оказываются нередко на каторге по причине равнодушия властей, которому они не в силах противостоять из-за своей темноты. Из их рассказов выясняется, что они абсолютно не понимали, что происходило на судебном процессе, кто их обвинял и кто защищал. Очерку «Преступники и суд» Дорошевич предпослал красноречивейший эпиграф-цитату «из отчета об одном процессе в Елисаветграде»: «У обвиняемых не оказалось копий обвинительного акта: копии эти они извели на „цигарки“»[593]. В написанном спустя три года очерке, посвященном защите суда присяжных, он назовет Сахалин «страшной кучей, где случайные, невольные виновники несчастий свалены в одну груду со злодеями и извергами.
Ведь довольно сказать, что чуть не половина каторги состоит из мужиков, пришедших сюда за „убийство во время драки“. Все это одна и та же история. В праздник напились, подрались и нечаянно ударили так, что человек Богу душу отдал. Большинство не помнит даже, как и случилось. Среди них очень много добрых, хороших мужиков. Таких даже большинство, почти все они таковы». Многие из «этой массы только по несчастью каторжного народа» (IX, 35–36) осуждены на сравнительно небольшие сроки, но «среди невыносимых условий люди бегут от ужаса, и из краткосрочных каторжан превращаются в бессрочных. Такова история всех почти долгосрочных сахалинских каторжан. Безногие, безрукие, калеки — это живая новейшая история каторги. История тяжелых непосильных работ и наказаний»[594].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});