Воспоминания петербургского старожила. Том 1 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А какова-то, ваше сиятельство, давеча, часа два тому назад была гроза?
– Я никакой прежней за два часа красы не помню, – улыбнулся всегда серьезный Канкрин, – когда теперь сию минуту усматриваю приближающуюся к нам «красу», без молнии и грома только, – и он указал на подходившую к ним в это время писаную красавицу графиню Заводовскую, польку, урожденную графиню Влодек. Вронченко, подслуживаясь, аплодировал счастливой будто бы игре русских слов графа Егора Францовича, который был вполне убежден, что «гроза» и «краса», благодаря его произношению, одно и то же, разуверить его в противном никто не мог, да и не пытался, даже и сам Греч, прозванный в своем довольно, впрочем, обширном кружке генерал-полицеймейстером русской грамматики, не находил нужным выводить его сиятельство из этого курьезного и забавного заблуждения. Впрочем, известно, что не существовало ни одного знаменитого и даже великого, мирового человека без каких-нибудь более или менее забавных, присущих ему странностей и необыкновенных вкусов.
Как граф Канкрин считал себя знатоком русского языка и, сочетая слова по своему несчастному выговору, воображал, что делает каламбуры русские, считавшиеся и считающиеся, по причине богатства нашего языка, очень трудными, так точно он имел слабость выдавать себя за большого знатока музыки, не только теоретика, но и исполнителя, почему по несколько раз в день играл на скрипке, когда в минуты междуделия хотел сколько-нибудь развлечь себя; но, к сожалению, ежели он развлекал этим монотонным пиликаньем себя, то далеко не развлекал других, особенно людей мало-мальски способных к восприниманию музыкальных правильных звукосочетаний. Однако льстецы, которых у могущего сановника горе-музыканта было, конечно, немало, находили музыку графа Егора Францовича чуть ли не равною исполнению Бёма, Львова, Олебуля, Вьётана и других знаменитых скрипачей и виолончелистов того времени.
Точно то же было, когда графу в 1839 году присоветовали медики верховую езду как целебное гигиеническое средство. Мы, да и все петербуржцы встречали в то время длинного высокого старика в огромнейших черных очках с боковыми наглазниками, в военной фуражке и в военном генеральском сюртуке с эполетами или, напротив, в военной необыкновенно короткой шинели, надетой в рукава, необыкновенно, даже уж чересчур прямо сидевшего в седле на крутошеем седоватом, смахивавшем по множеству белых волос на чалого, рыжем коне, имевшем все формы одного из тех игрушечных аргамаков[851], какие попадаются преимущественно на вербной ярмарке и справедливо называются «пряничными». Эта несчастная лошадь, смиреннейшая из смиреннейших кобыл, усиленною до невозможного выездкою доведена была до карикатурности и калечества, была когда-то, за четверть века, кажется, воспитанницей манежа придворных конюшен и по окончании своего научного курса ходила на мундштуке[852], в который вместо ременных трензелей[853] были вдеты тонкие шелковинки. Искусственная рысь этой лошади с нарочно для того выправленными ногами была мягка и необыкновенно спокойна, словно люлька, а ее галопец «на талере», как выражался берейтор, чистокровный немец, то есть курц-галоп (короткий галоп)[854], совершенно походил на движение игрушечной качальной лошадки. Все эти достоинства кобылы Светланы доставили ей во время оно честь ходить под дамским седлом чуть ли не всех, сколько есть, придворных фрейлин. Было время, когда Светлана превосходно исполняла все свои кавалерийские обязанности и была чутка не только к хлысту и мундштуку, но даже к самому легкому дамскому шенкелю[855]. Не то, однако, проявляла старушка уже Светлана, покрытая по своему золотисто-рыжему фону ярко-серебристым инеем, под своим сановным всадником, который всегда вооружен был во время своих кавалерийских подвигов огромными, не ввинчиваемыми, а особо надеваемыми на ремнях и пряжках шпорищами и здоровеннейшим резиновым хлыстищем; но, к сожалению, шпоры эти были совершенно лишние, потому что верховой Пегас от лет утратил всякую чувствительность и, онервировавшись чрезсильною выработкою высшей школы, не принимал к исполнению и в рассуждение ни шпор, ни бича, а только был внимателен к крепкому мундштуку уже не на шелковинках, а на толстых ременных трензелях, так как вся его чувствительность сосредоточилась во рту, да еще этот манежный конь-автомат понимал голосовые звуки и слова, к нему обращенные, в особенности по-французски, так как весь последний курс высшей школы этой благодушной кобылицы, проданной из придворных конюшен в цирк славившегося когда-то итальянца Гуэрры, где ею исключительно занялся Чинизелли того времени, наездник француз Дюрдуту. Вследствие этого новоприобретенного лошадью знания французского языка сановный всадник ее объяснялся с нею не иначе как на своем французском диалекте с сильным и резким немецким произношением, что было довольно забавно для людей, вполне усвоивших себе французскую речь; но со всем тем всадник-министр заставлял лошадь-автомата кое-как двигаться вперед поступью, походящею то на рысь, то на галопчик самый скромный, и эти движения заставляли полуслепого старца-сановника восхищаться своими кавалерийскими подвигами, восклицая: «Наш прат кафалерист!» Тридцать лет, прошедшие после того, как Егор Францович в 1812 году разъезжал на ветхом Савраске, не дали ему забыть этого конька, и он объяснял, за неимением других слушателей, ездившему за ним рейткнехту[856], как он среди сотни казаков донских в Отечественную войну гарцевал на «Зафраске».
Все это были странности и слабости у графа Канкрина, вполне от его личного почина происходившие, между тем как он сверх того оказывал иную слабость под влиянием своей сиятельной супруги, которой, чтобы сохранять мир в доме, он угодничал в том, что раболепно исполнял некоторые забавные прихоти графини, из числа каких прихотей была, между прочим, та, чтобы ей иметь в своей свите как можно больше лакействующих чиновников в