Чужак в стране чужой - Роберт Хайнлайн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я совсем не намеревался шутить и даже не понимаю, что тут может быть смешного, и даже тебе, Джилл, я не принес ничего хорошего, ведь раньше ты смеялась. Я так и не научился смеяться, а ты — разучилась. Мне необходимо стать человеком, а вместо этого ты превращаешься в марсианина.
— Мне хорошо с тобой, милый. Наверное, я смеюсь, просто ты не замечаешь.
— Я услышу, если ты засмеешься на другом конце города. С тех пор как смех перестал меня пугать, я обязательно его замечаю, особенно если смеешься ты. Мне кажется, если я огрокаю смех, то огрокаю и людей. И смогу помочь таким, как Пэт… научить ее тому, что знаю. Научиться у нее тому, что знает она. А сейчас нам трудно понимать друг друга.
— Майк, Пэтти нужна одна-единственная вещь: чтобы мы иногда с ней встречались. А чего, кстати, долго откладывать? Туман здешний мне уже осточертел, карнавал распущен на зиму, так что Пэтти должна быть дома. Слетаем на юг, повидаться с ней, а потом… знаешь, я ведь никогда не бывала в Баха-Калифорнии, возьмем Пэтти с собой и двинем в теплые края, здорово я придумала?
— Хорошо, поехали.
Джилл вскочила.
— Давай одеваться. Куда ты денешь все эти книги? Может, отправишь их Джубалу?
Майкл щелкнул пальцем, и вся сокровищница человеческой мудрости пропала, за исключением Нового Откровения.
— Эту придется оставить, а то Пэтти заметит — обиды не оберешься. А сейчас, Джилл, я испытываю острую необходимость сходить в зоопарк.
— Пошли.
— Плюну верблюду в морду и спрошу, чего это он такой кислый и раздражительный. Я вот тут подумал, а вдруг верблюды — как раз и есть Старики этой планеты… и от того-то все ее и беды.
— Ты только посмотри, какая производительность — две шутки в сутки.
— А я совсем не смеюсь. И ты не смеешься. И верблюд тоже. Возможно, он грокает — почему. Как, это платье подойдет? Белье нужно?
— Да, милый, погода сейчас промозглая.
— Чуть-чуть поднимемся… — Майкл приподнял ее на пару футов. — Трусики. Чулки. Пояс. Туфли. О'кей, теперь встанем на собственные ноги и — руки вверх. Какой там еще лифчик, ни к чему он тебе. Платье — ну вот, вид вполне благопристойный. И симпатичный — что бы ни значило это слово. Иначе говоря — выглядишь ты хорошо. Не получится из меня ничего другого — пойду к какой-нибудь даме в горничные. Ванны, шампуни, массажи, прически, штукатурка на лицо, одежда на любой случай жизни — да я ведь даже маникюр научился делать, и не как-нибудь, а на твой вкус. Так как, мадам, справляюсь я с работой?
— Ты — идеальная горничная.
— Да, и я грокаю это с гордостью. Моими стараниями ты выглядишь просто великолепно, так что выкину-ка я эти вещички и устрою тебе небольшой массаж — такой, знаешь, полезный для взращивания близости.
— Да, Майкл!
— Ну вот, а я-то думал, ты научилась жданию. Нет, ты сперва своди меня в зоосад и купи мне мороженое.
— Хорошо, Майк.
Над Голден-Гэйт парком носился холодный, до костей пронизывающий ветер, но Джилл умела уже справляться с холодом, а Майкл его попросту не замечал. И все равно, расслабиться в теплоте обезьянника было приятно. Вообще-то Джилл не любила обезьян, карикатурные подобия людей приводили ее в мрачное настроение. И ведь она навсегда рассталась с остатками чистоплюйства, научилась находить некую аскетическую, по сути своей почти марсианскую радость во всех физических проявлениях жизни; прилюдные испражнения и совокупления ничуть ее не смущали — несчастные, загнанные в клетку твари не имели ни понятия о «благопристойности», ни места, куда спрятаться от чужих глаз, винить их в чем-нибудь просто смешно. Джилл смотрела на обезьян безо всякого отвращения, безо всякой нужды смирять свою брезгливость — и видела, что «ничто человеческое им не чуждо»; каждым своим действием, каждой гримасой, каждым удивленным, озабоченным взглядом они напоминали ей о наиболее неприятных качествах рода людского.
Вот у львов — там гораздо лучше. Огромные, высокомерные даже в заточении самцы и величаво-женственные львицы, а рядом — царственные в своем великолепии бенгальские тигры, из чьих глаз смотрит беспомощная ночь джунглей, и поджарые, стремительные, опасные, как выстрел в упор, леопарды и надо всем этим — острый, стойкий, никакими кондиционерами неистребимый кошачий запах. Майкл разделял пристрастия Джилл, они простаивали здесь часами, или шли к птицам, или к змеям, или крокодилам, или к тюленям — как-то он заметил, что если уж существу суждено жить на этой планете, лучшая для него судьба — родиться морским львом.
Первое знакомство с зоопарком Майкла расстроило; вознамерившись дать пленникам свободу, он с трудом внял совету Джилл подождать и погрокать. В конечном счете ему пришлось согласиться, что выпущенные звери просто погибнут и зоопарк для них — нечто вроде гнезда. По возвращении домой Майкл на многие часы погрузился в транс и потом никогда уже больше не изъявлял желания уничтожить клетки, решетки и стеклянные стенки. Он объяснил Джилл, что стальные прутья охраняют скорее зверей от людей, чем наоборот, признал, что не сумел огрокать этого сразу. Он и в дальнейшем не пропускал ни одного зоопарка.
Но сегодня ничто не могло вывести Майкла из подавленного настроения — ни мизантропия верблюдов, ни ужимки обезьян. Он стоял перед клеткой капуцинов, мрачно наблюдал, как те едят, спят, занимаются любовью, нянькают детенышей, выискивают друг у друга насекомых и просто без толку слоняются из угла в угол; тем временем Джилл их прикармливала.
Один из самцов замешкался и не успел сунуть полученный от щедрой посетительницы орех в рот; тут же подскочил другой, покрупнее, он нагло отобрал у товарища по заключению добычу, несколько раз его ударил и неторопливо удалился. Низкорослый самец даже не пытался догнать своего обидчика; в бессильной ярости он лупил кулаками по полу и отчаянно верещал. Майкл внимательно наблюдал за спектаклем.
Неожиданно пострадавший бросился в угол клетки и сорвал злость на совсем уже маленьком, меньше себя самце. Зверски избитый капуцин уполз, скуля и хныча; остальные обитатели клетки не обращали на происходящее никакого внимания.
Майкл закинул голову и расхохотался. И продолжал хохотать все громче и громче. Ему не хватало воздуха, его била дрожь, он осел на пол — и все хохотал и хохотал.
— Прекрати это сейчас же!
Майкл, начавший было сворачиваться в клубок, распрямился — и продолжал хохотать.
Рядом с Джилл появился служитель.
— Вам не нужно помочь?
— Не могли бы вы заказать такси? Воздушное, наземное, все равно какое, главное — увезти его отсюда. Ему плохо.
— А может — скорую? Похоже на припадок.
— Все, что угодно!
Через несколько минут они уже сидели в воздушном такси. Джилл назвала водителю адрес, а затем встряхнула за плечо все так же хохотавшего Майкла.
— Майк, послушай меня! Успокойся, пожалуйста.
Майкл немного успокоился, но не совсем; всю дорогу домой он то затихал совсем, то снова хохотал в голос. Джилл достала носовой платок и вытирала текущие из его глаз слезы. Подобно несчастной супруге какого-нибудь алкоголика, она затащила своего недееспособного спутника домой, раздела его и уложила в постель.
— Ну вот, милый, и все. Теперь можешь отключиться.
— Я в порядке. Наконец-то, я в полном порядке.
— Надеюсь, — вздохнула Джилл. — Ну и напугал же ты меня.
— Прости, Маленький Брат. Я ведь тоже испугался, услышав свой смех.
— Майк, а что такое, собственно, случилось?
— Джилл… я грокаю людей.
— Что?
(????)
— (Я говорю правильно, Маленький Брат. Я грокаю людей.) Теперь я грокаю людей… Джилл… Маленький Братец… самая моя лучшая… ягодка ты моя волчья… лапочка… кошечка ты моя драная, облезлая. Милая ты моя…
— Да что это с тобой такое?
— Я же знал, я же все эти слова знал, только не знал, когда их надо говорить и зачем. И не понимал — для чего тебе это надо. Я люблю тебя, милая — ведь теперь я и любовь грокаю.
— Ты всегда ее грокал. И я тебя люблю… Послушай, а почему говорят «человекообразные обезьяны»? Может, это мы — обезьянообразные люди?
— Обезьянообразные, какие же еще. Иди сюда, обезьянка моя, залезай подмышку, положи голову мне на плечо и расскажи какой-нибудь анекдот или вообще что-нибудь смешное.
— Просто рассказать анекдот — и все?
— И все, ну только я еще обниму тебя крепко-крепко. Расскажи анекдот, которого я еще не знаю, и смотри, буду я смеяться, где надо, или нет. Я засмеюсь, это точно, а потом расскажу, что там было смешного. Джилл… я же грокаю людей.
— Но как это вышло? Можешь ты мне рассказать? Или по-марсиански будет понятнее? А может — мысленно?
— Нет, в том-то и дело. Я грокаю людей. Я теперь настоящий человек и могу объяснить тебе все человеческим языком. Я понял, почему люди смеются. Они смеются потому, что им больно и смех — единственное, что может заглушить их боль.