Музей заброшенных секретов - Оксана Забужко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не могло Ей быть с ним легко. Это ему Она облегчала жизнь, его силу смягчала своим светом. Долго ли она сможет выдержать эту двойную тяжесть — и от подполья, и от мужа?..
…Второй раз он ощутил такое же беспокойство, когда пришло известие о провале крыивки, приготовленной на зиму для Стодоли. Случилось это в середине октября, когда уже поздно было строить новую. Счастье еще, что не успели туда перенести запас продуктов и печатную машинку. Без предателя, сказал связной, не обошлось — тогда же на том же участке связную Службы безопасности выдал ее парень: поверил, дурачок, гэбэ, что как только девушка развяжется с подпольем, то заживут они с ней спокойно. Связной, которая на допросах молчала, гэбисты прибили язык гвоздем к доске — на глазах у этого парня. Возможно, что и про крыивку узнал и донес он же, но выяснить это было уже невозможно: парень сошел с ума.
Стодоля с Дзвиней остались без крыивки. Кто-то должен был разделить с ними свою. Только вот со Стодолей никто не рвался зимовать: провести с ним четыре месяца в бункере — это не в бабки-прятки играть.
И, внезапно ощутив тошнотворную пустоту в груди, как это бывает, когда смотришь прямо в нацеленный на тебя черный зрачок револьвера, Адриан понял: он сделает это. Попросил связного подождать и сам написал Стодоле шифровку. Пригласил его зимовать вместе. С секретаршей и охранником — в крыивке у Адриана как раз хватало места для пятерых.
Гелюшка… Лялюшка, ох… Ты тут?
Чшш… Слышишь?
Что?
Ветер гудит…
Слушай. Мне снова это снилось.
Мне тоже.
Что?!
Не кричи. Ты кричал во сне.
Что я кричал?
Очень умные вещи. Только очень громко. Разбудил меня. Говорил, как с листа читал — целыми предложениями.
И что я говорил?
Что множество воспоминаний конечно.
Что, правда?!
Не знаю, что это означает, но ты повторил это несколько раз.
Ни фига себе… Что-то еще?
Я всего не запомнила, Адя. Что-то насчет того, что все, что с нами было, уже было с кем-то раньше. Множество всех воспоминаний на свете конечно. Какая-то девочка, которая дает себя понюхать. Что это за девочка?
Ее звали Маринка. Мы играли за мусорными баками, и она при мне пописяла. Дала мне провести пальцем по бороздке.
Маленькая шлюха.
Нет, подожди… Я помню это ощущение — на ощупь, как шелк… Но почему она говорила по-польски?
Ты же не знаешь польского.
Это было во сне. Только это был не мой сон, а его. Того, мертвого.
И во сне была другая девочка?
Девочка, может, и другая, но воспоминание то же. Множество воспоминаний конечно… Слушай, а это идея! Какая ты умничка, что проснулась и подслушала, я бы сам уже не вспомнил!..
Новая профессия — ночная секретарша. Буду брать в постель включенный диктофон и сторожить твои сны.
Нет, слушай, Лялюша, а если это правда? Если множество всех воспоминаний у человечества правда конечно, и все, что происходит с нами, уже происходило с кем-то раньше? Тогда это величина, которую в принципе можно измерить, — теоретически можно все воспоминания, которые есть на свете, закатать в какой-нибудь десяток хард-драйвов, представляешь!.. И это было бы единственное разумное объяснение всем дежавю, нет? Когда нам в память просто залетает кусок чужого воспоминания, ну вроде как мошка в глаз, какие-нибудь пару сотен килобайт…
Милый, ты меня совсем сбил своими килобайтами. Я уже не помню ничего из того, что снилось мне.
И я не помню — только обрывки какие-то крутятся… Но про конечное множество — это очень классная идея, Лялюша! Я об этом думал раньше, только ответа не находил, а он вот он! — если воспоминания разных людей на самом деле совпадают не за счет совместно пережитого опыта, а по методу случайных чисел, ну понимаешь, так, словно карты из одной колоды, когда, например, выпадает четыре шестерки, — то сразу иная складывается картина…
Фотография!
Что такое? Почему фотография?
Ты сказал — картина, и я вспомнила: там была фотография. В моем сне. Та самая, с Гелей в лесу.
Что, правда?
Да, кажется, она… Фото женщины незадолго до смерти. У Влады, когда мы в Пассаже интервью с ней записывали, в один из моментов такие глаза были — как будто уже не ее. И еще я почему-то тетю Люсю вспомнила, мамину сестру, — ты ее уже не застал, она умерла в двухтысячном…
От чего?
Рак груди. Очень хотела жить, до последнего дня верила, что поправится. Мама при ней была, говорила, у нее, когда сердце остановилось, было такое удивленное выражение лица, типа: как, и это всё?.. И в гробу такое же оставалось… Она вообще сильная женщина была, из тех, знаешь, на ком вся семья держится, маме до нее в этом отношении как до неба. После войны, когда голод был, куда-то в ваши края ездила за хлебом, мешок муки на себе из Здолбунова притащила, не знаю, где раздобыла… С той мукой тогда и пережили голодный год, а то мама уже не вставала. И потом, когда мама училась, каждое воскресенье ей в Киев продукты возила… Но почему я про нее вспомнила?..
Такая, значит, ночь. Мертвые просыпаются. Может, к дождю?
Юмор у тебя…
А это не юмор. Вот помолчи минутку. Слышишь?
Что?
Ветер гудит…
Нет, не слышу. Разве это не холодильник в кухне?
А ты помолчи. Сейчас услышишь. Иди ко мне. Вот так… Лялюшка моя, Лялюшка… Девочка моя яблоневая…
Каркнула спросонья какая-то птица. С верхушки ели ей, захлопав крыльями против ветра, жалобным криком ответила другая. (Ни дать ни взять — связные перекликаются!)
То ли всполошились на звук человеческих шагов, то ли это уже знак, что рассвет близится?..
Должен был выйти из леса еще затемно. Должен был пройти через город днем — в своей офицерской шинели со споротыми нашивками, в каких ходили демобилизованные красноармейцы, — свежевыбритый, и даже побрызганный, чтоб не несло от него лесом, тем убийственно едким «шипром», которым обливались все советские военные (черт побери, что за носы у этих людей?!), — чтобы чуть ли не в самом вражьем логове, в старом доходном доме, уже наполовину занятом новыми «хозяевами», встретиться с умирающим, который не имел права умереть, пока не расскажет ему то, что знает.
Когда-то его папа тоже так ходил ночью, в непогоду и метель — соборовать умирающих. Маленький Адзя просыпался от скрипа дощатого пола и звука шагов за стеной — и видел золотистую полоску света, пробивавшегося из-под двери детской. В печи гудело, и плакал ветер в дымоходе; дружно, как два ежика, посапывали во тьме под перинами младшие и более крепкие на сон Миросько и Геник. А во дворе, за окнами, двигались черные лохматые тени — взрослые мужчины отправлялись в дорогу, потому что кто-то в них нуждался. И у мальчика щемило в груди сладким мятным холодком от знания, что когда-нибудь и он станет взрослым — и тоже будет куда-то отправляться среди ночи, потому что таков долг мужчины, и его нужно исполнять.
И теперь он должен успеть, пока тот еще жив. Должен получить от него информацию, от которой зависит жизнь сотен других людей. Чем не соборование?..
«До встречи!» — сказал он своим: так, как всегда прощаются в подполье. До встречи, ни в коем случае не «Прощайте!». «С Богом!» — вразнобой, на четыре голоса выдохнула ему вслед настороженная тьма: так, как и мама крестила в дорогу папу, а потом, одного за другим, всех своих сыновей: с Богом! Геля и хлопцы — это теперь была его семья; другой не было. Все его прошлое было при нем, от самых ранних детских лет: вся прожитая жизнь, разом намотанная на бессонное, напряженное двадцатисемилетнее тело, как на шпульку.
Нес все это на себе. И должен был пронести туда и обратно, целым и невредимым. Слишком много он знает, чтобы погибнуть. А на обратном пути будет знать еще больше…
И тот, другой, что борется в эти часы со смертью, тоже знает, что не смеет умереть, не передав дальше хранимых им тайн. Адриан шел освобождать его от гнета земных обязанностей; отпустить его в смерть.
Чем не соборование?
Не знал, кто это такой, боялся даже думать (должно быть, кто-то знакомый, кто-то из окружного Провода…), — знал только пароль, чтобы войти в дом: «У вас есть на продажу англики?» — «Есть, но только сорок второго размера». Такие «англики» — английские хромовые сапоги, не удобнее, но щеголеватей на вид, чем американские военные ботинки, и поэтому особенно любимые уголовниками, послетавшимися «на Западную» со всего Советского Союза грести, что недогребли «товарищи», — ему бы и правда пригодились: его собственные ботинки, еще немецкие трофейные, совсем износились. Но хорошо ему послужили — ни разу на лесных тропинках не заскользила нога…