Время и боги. Дочь короля Эльфландии - Лорд Дансени
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зов летит издалека, за много лиг и за много лет, ибо призывающие холмы – это холмы минувшего, и голоса их – это голоса далекого прошлого, когда эльфийские короли еще трубили в рога.
Я вижу их ясно, словно наяву, эти холмы моего детства (ибо они-то меня и призывают): лики их запрокинуты вверх, к фиолетовым сумеркам, и смутные, полупрозрачные фигурки фейри выглядывают из-под папоротников – посмотреть, не настал ли вечер. Я не вижу на величавых вершинах никаких завидных особняков и вдвойне завидных резиденций, понастроенных за последнее время для джентльменов, которые не прочь сменить клиентов на арендаторов.
Заслышав зов холмов, я обычно садился на велосипед и катил к ним по дороге. Если ехать на поезде, то не прочувствуешь постепенного приближения, не отбросишь прочь Лондон, точно давний прощенный грех, не минуешь по пути маленькие деревеньки, которые, вероятно, полнятся слухами о холмах; и, гадая, остались ли холмы прежними, не приблизишься наконец к кромке их широко раскинутых плащей и к их подножьям и не увидишь вдалеке их священных приветных ликов. Из окна поезда холмы открываются внезапно: вынырнешь из-за поворота – и вот они все, залитые солнцем.
Легко могу себе представить, как путник выходит из каких-нибудь непролазных тропических джунглей: дикое зверье встречается все реже, мрак расступается, ужас постепенно рассеивается. Однако ж, по мере того как подъезжаешь к лондонским окраинам и все ближе благое влияние холмов, дома становятся все безобразнее, улицы – гаже, мрак сгущается, обнажаются заблуждения цивилизации, и с презрением взирают на них поля.
Когда же уродство достигает своего апогея, в беспросветном убожестве городских задворок, где так и представляешь себе, как строитель говорит: «На сем я закончил. Возблагодарим же Сатану», – обнаруживается мостик из желтого кирпича: пройдешь по нему, словно бы сквозь ворота филигранного серебра, открывающиеся в волшебную страну, – и окажешься за городом.
Справа и слева, насколько хватает глаз, раскинулся чудовищный мегаполис; а впереди – поля, словно старая-старая песня.
Есть там одно поле, заросшее калужницами. По полю бежит ручей, а вдоль ручья тянется ивовая рощица. Там я частенько отдыхал у кромки воды, прежде чем пуститься в долгий путь к холмам.
Там я забывал Лондон, улицу за улицей. Случалось мне порою нарвать букетик калужниц – в подарок холмам.
Я нередко бывал там. В первый раз я не заметил в том поле ничего особенного, кроме разве его красоты и умиротворенности.
Но когда я пришел туда во второй раз, мне почудилось в нем что-то зловещее.
Там, среди калужниц, у неглубокого ручейка, мне подумалось, что именно в таком месте вполне могло бы случиться что-то страшное.
Надолго я там не задержался; слишком долго пробыл я в Лондоне – вот откуда все эти мрачные фантазии, подумал я – и покатил поскорее к холмам.
Несколько дней провел я в тамошних краях на свежем воздухе, а по пути назад я снова завернул на это поле насладиться миром и покоем перед возвращением в Лондон. Но в ивняке по-прежнему ощущалось что-то зловещее.
Следующий раз я попал туда только через год. Я вынырнул из лондонского сумрака в ясное солнце; яркая зеленая трава и калужницы полыхали в свете дня, ручеек напевал веселую песенку. Но едва я ступил на поле, как мне вновь стало не по себе – еще сильнее прежнего: как если бы над полем нависла тень какого-то страшного будущего, и минувший год его немного приблизил.
Я рассудил про себя, что утомительная езда на велосипеде не всем на пользу: стоит остановиться на отдых, как ни с того ни с сего становится неуютно.
Чуть позже я возвращался мимо этого поля ночью, и песня ручья в тиши приманила меня поближе. И примерещилось мне, что в звездном свете холод тут пробирает до самых костей, если ты, например, ранен и не в силах отсюда выбраться.
Один мой знакомый знал историю этого края как свои пять пальцев, и я спросил у него, не происходило ли на поле в прошлом каких-нибудь значимых событий. Когда же он принялся настойчиво выспрашивать меня о причинах моего любопытства, я сказал, что поле кажется мне чрезвычайно удачным местом для театрализованного представления. Но приятель заверил меня, что ровным счетом ничего интересного там не случалось – вообще никогда.
Выходит, это в будущем, а не в прошлом с полем связана какая-то страшная беда.
В течение трех лет я время от времени заглядывал на это поле, и всякий раз оно все отчетливее предвещало недоброе; и всякий раз, как я поддавался искушению отдохнуть в прохладной зеленой траве под живописными ивами, мне становилось все неуютнее, все тревожнее. Однажды, чтобы отвлечься, я попытался замерить, с какой скоростью течет ручей, и вдруг осознал, что прикидываю, не струится ли он быстрее, чем кровь.
Я почувствовал, что сойти с ума в этом месте было бы ужасно – того гляди, голоса послышатся.
Наконец я пошел к знакомому поэту, пробудил его от грандиозных грез и рассказал ему про поле все как есть, ни о чем не умалчивая. Поэт вот уже целый год как не выбирался из Лондона; он пообещал съездить со мною поглядеть на поле и рассказать, что же такое там произойдет. Мы отправились туда в конце июля. Мостовая, воздух, дома и грязь – все запеклось и затвердело под летним солнцем, уличное движение утомленно ползло и ползло нескончаемым потоком; Сон, раскинув крыла, воспарил ввысь, и проплыл над Лондоном, и величаво прошествовал по сельской местности.
При виде поля поэт пришел в восторг: вдоль всего ручья пышными куртинами цвели цветы, и он, ликуя, спустился к рощице. На берегу поэт остановился – и разом погрустнел. Раз или два он окинул ручей удрученным взглядом, затем нагнулся и внимательно пригляделся к калужницам, сперва к одной, затем к другой, горестно кивая.
Долго стоял он там молча, и мне снова сделалось не по себе, и нахлынули недобрые предчувствия о будущем.
И спросил я:
– Что