La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет - Эльза Моранте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Джованнино все еще не было никаких известий. Таким образом, Ида к концу лета все еще жила вместе с Узеппе в прежней комнатушке на виа Мастро Джорджо. Здесь однажды днем, в последних числах сентября, ее навестил неожиданный гость — Карло Вивальди.
Он явился к ней в поисках Нино и рассказал, что тот уже несколько дней обретается в Риме, но неизвестно, по какому адресу. Карло рассчитывал, что Ида располагает хоть какими-нибудь сведениями, которые помогут разыскать Нино, но как только сообразил, что тут о Нино не знают ровно ничего, не стал скрывать нетерпения и пытался сразу же уйти, скороговоркой объявив, что ему нужно успеть на поезд, отходящий в Неаполь.
Тем не менее, увидев, как захлопотала Ида, как всполошились все остальные, он решил, что уйти просто так было бы чересчур уж невоспитанно. В некотором затруднении он принял приглашение и уселся за стол в рабочей мастерской, за которым его тут же угостили белым фраскати. Из маленькой комнатки прибежал Узеппе, узнал его и в восторге закричал: «Карло! Карло!». Ида, сбиваясь, представила его всем остальным: «Синьор Карло Вивальди!»
Но он, усевшись, грубовато и сурово — все должны были это знать! — поправил Иду: «Меня зовут Давиде Сегре».
В комнате, кроме Иды, Узеппе, хозяек и «малышки», была еще Консолата, две другие знакомые дамы, и сверх того, один пожилой синьор, друг семейства, по профессии уличный продавец газет. Иду одолевало желание забросать гостя всевозможными вопросами, но перед лицом этого столь обычного для него поведения — отчужденного и диковатого, она сдержалась. Кроме того, она стыдилась, что Нино держал ее в неведении — подумать только, чтобы узнать, как он живет, ей приходилось обращаться к совершенно постороннему человеку.
Тот, кто одно время называл себя Карло, позже Петром, а теперь Давиде, в неловкой позе сидел за столом, окруженный этой немногочисленной домашней толпой. Поскольку все присутствующие уже слышали о нем от Иды, они тут же признали в нем того знаменитого партизана, соратника отважного Ниннуццо, который вместе с ним пересек линию фронта. Вследствие этого они обращались с ним как с гостем в высшей степени почетным, и присутствием его все были возбуждены. Вот только все эти знаки внимания лишь смущали его, от них он еще больше замыкался в себе и мрачнел.
Он был таким же хмурым, как тогда, но сейчас почему-то выглядел в большей степени мальчишкой, чем в ту пору, когда объявился у них в Пьетралате. На нем была свеженькая белая футболка, спускавшаяся на немыслимо грязные голубоватые штаны. И хотя он был побрит, а волосы были красиво подстрижены, коротко, как он всегда любил, в его лице, да и во всей фигуре была какая-то запущенность, какое-то «а, гори оно все ясным огнем». Ногти у него были черны от грязи, босые натруженные ноги болтались в изношенных сандалиях. Хотя Ида представила его как «синьора», вид у него был не то цыгана, не то пролетария. А бесконечная грусть, скрывавшаяся в его черных глазах, словно бы тонула в каком-то внутреннем упорстве, почти отчаянии. Казалось, у него внутри постоянно тлеет какая-то неизлечимая навязчивая идея.
Он ни на кого не смотрел; глотая вино, он не ставил стакан на стол, а сжимал его в своих нервных ладонях и пристально глядел внутрь. Было впечатление, что дно стакана интересует его куда больше, чем сидящие рядом люди. Кто-то попросил его рассказать что-нибудь из своих приключений, в ответ он только передернул плечом и кривенько улыбнулся. Его обуревала робость, это было ясно, но при этом в его молчании было и что-то наглое, он вроде бы отказывался от любых разговоров, желая отомстить за то, что долг цивилизованного человека, вопреки его воле, велит ему сидеть в подобной компании. Оказавшись в центре внимания людей, жаждавших его рассказов, он вел себя, как самый настоящий глухонемой. И только когда Консолата и члены семьи Маррокко навели его на непременный и мучительный разговор о своих родственниках, пропавших без вести, он на миг поднял глаза и, сжав вдруг челюсти, сказал серьезно, жестко и непререкаемо:
«Они больше не вернутся».
Все оцепенели. И тогда продавец газет, желая хоть немножко отвлечь женщин от произведенного этой фразой ужасного впечатления, проворно заговорил о Сантине, которая обещала прийти сразу после обеда, чтобы погадать на картах, но что-то запаздывала. Говоря о ней, «газетчик», приняв игривый тон, стал прозрачно намекать на дела, которые могли задержать Сантину и оправдать ее опоздание. Он делал это в выражениях отнюдь не расплывчатых, а весьма точных, расцвеченных к тому же непристойными намеками, претендовавшими на комический эффект.
Человек, назвавшийся Давиде, не выказал никакого интереса к этой теме, как и ко всем предыдущим. Однако же, когда Сантина минуты через две появилась на пороге, он, до этого мгновения не обращавший внимания ни на одного из присутствующих, проводил ее глазами, пока она шла тяжелой походкой к столу, и продолжал глядеть на нее сквозь приспущенные веки, — даже и тогда, когда она уселась за стол, оказавшись почти напротив него. Благодаря нескончаемым толпам солдатиков и матерых солдафонов, наводнявших Рим и нуждавшихся в женском обществе, Сантина теперь обзавелась кое-какими деньгами. Она завила свои длинные распущенные волосы у парикмахера, хотя они и были чуть седоваты; впрочем, в остальном она изменилась мало. Никто не удосужился представить ее Давиде; она тоже вроде бы не замечала взгляда его черных глаз, исподтишка разглядывавших ее с диковатым упорством. Но как только она своими крупными узловатыми руками, руками прачки, приготовилась перетасовать карты, поднесенные ей Аннитой, Давиде поднялся и решительно объявил: «Мне пора идти». Тотчас же обратившись к ней, он предложил — да нет, почти приказал, хотя и покраснел при этом, как мальчишка: «Прошу вас, вы меня не проводите? Мне до поезда остается целых полтора часа. После вы сможете вернуться и займетесь картами».
Он говорил совершенно недвусмысленно, но никакой неуважительности в его тоне не было. Более того, последние слова он проговорил с видом человека, просящего подаяние. Глубоко запавшие покорные глаза Сантины лишь чуть-чуть дрогнули, она улыбнулась — слегка и не очень уверенно, показав отсутствие верхнего резца.
«Ступайте, ступайте с этим господином, мы вас подождем, — ободрил ее продавец газет с радушием, вполне сердечным и чуть лукавым — мы подождем, не стесняйтесь».
Она с великой простотой последовала за молодым человеком. Когда звуки их сдвоенных шагов затихли на лестнице, в рабочей комнате раздались комментарии самые разнообразные, но все они так или иначе вились вокруг генеральной темы: «Такой видный парень, а пошел с этой старой калошей!».
Тем временем «старая калоша» вела неожиданного клиента в свою квартиру на первом этаже, находившуюся за старой крепостной стеной, недалеко от Порта Портезе. Она проживала в нижней части изолированного кирпичного строения, в котором было два полноценных этажа, не считая первого, полуподвального, с окнами чуть выше уровня земли (оба верхних этажа были надстроены сравнительно недавно, хотя уже имели вид подержанный и облупившийся). Строение находилось в глубине немощеного пустыря, за несколькими бараками, окруженными огородными участками. В жилище это надо было входить прямо с улицы, дверь не имела ни таблички, ни звонка, внутренняя часть состояла из единственной сырой комнатушки, одним боком выходившей на что-то вроде свалки. Свалку можно было рассмотреть из окошечка, забранного решеткой, но окошечко обычно было задернуто шторкой. Там же, у окошечка стояла деревянная кровать средней величины, ее осеняли два эстампа на священные сюжеты — один изображал общеизвестный и столь часто встречающийся символ Сердца Господня, другой — фигуру сельского святого, с овечками и всеми полагающимися аксессуарами, и даже с нимбом вокруг епископской митры. Кровать была покрыта узорчатым одеялом из красноватой бумажной ткани. На полу лежал дешевенький коврик в восточном стиле, истертый почти до основы.
Остальная часть обстановки состояла из кресла с торчащими пружинами и столика, на котором восседал целлулоидный пупс в тюлевом облачении. Была еще маленькая сковородка и электрическая плитка. Под столом лежал большой фибровый чемодан, который служил также и платяным шкафом, а сверху к стене был прикреплен маленький буфетный шкафик.
В одном из углов комнаты висела занавеска, сделанная из той же ткани, с цветочками и полосочками, что и оконная шторка; она и потрепана была в той же мере. За занавеской находился маленький умывальник из оцинкованного железа, с кувшином, тазиком и ведерком; на гвоздике висело ослепительно чистое полотенце, а на полу имелось еще и биде — тоже из оцинкованного железа.
Уборная, обслуживавшая также и других жильцов, помещавшихся на верхних этажах (на своем этаже Сантина проживала одна), находилась в стороне, внутри дворика, связанного с главным входом. Чтобы добраться до уборной, нужно было выйти из этого строения на улицу, обогнуть его и дойти до подворотни. Но на всякий случай в комнатушке под кроватью имелся горшок, а опорожнить его можно было прямо на улице.