ХРОНИКЕР - Герман Балуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидящие и полулежащие на матрацах неодобрительно посмотрели на меня и снова молча занялись своими тарелками.
— Давай-ка сядь! — приказал Курулин.
Я сел в кресло.
— Так я не понял, ты снимешь порочащие экспедицию Сашко и всех этих людей абзацы? — с улыбкой и еле ощутимой угрозой в голосе спросил Курулин.
— Конечно, нет.
Буровики и геологи оставили свои тарелки и посмотрели на меня, я бы сказал, с интересом.
— Слышь, друг! — угрожающе тихо сказал Иван, упершись в меня мутным взглядом маленьких медвежьих глаз и шевельнув бугристыми, лезущими из распашонки руками.
— Уступить надо! — почти неслышно бросил стоящий с пучком вилок и свешивающимся через руку полотенцем Мальвин.
— А почему вы не хотите вычеркнуть? — отбросив в сторону свое постоянное довольство, строго спросил Дмитрий Миронович, старший среди трех командированных из республиканского министерства экспертов, которых буровики прозвали «министрами». Вместо приятной ореховой лысины передо мной оказалось его младенчески полное построжавшее лицо.
— Вы понимаете, что вас просит уп-рав-ля-ю-щий? — скрипуче подпел ему второй из «министров» — Павел Евгеньевич, глядя на меня с неприязненным выражением на худом, желчном, желтом лице. — И о чем просит!.. О том, чтобы вы не совершали ошибки!
— Садик-то этот к экспедиции Сашко никакого отношения не имеет! — доброжелательно напомнил третий из «министров» — Семен Григорьевич. Сидя по-татарски на матраце, он примерил на свое подвижное морщинистое лицо клоуна разные маски, остановился на маске сожаления, сгруппировал соответствующим образом морщины и улыбнулся мне из этой маски страшного сожаления.
— В общем-то мы заслуживаем, скорее, благодарности, — обиженно сказал главный геолог экспедиции Володя Гурьянов. Как ребенок, он надул толстые губы и, подняв ко мне взгляд, сказал: — Кто ему раскопал родники? Это же мы помогли техникой! А ведь в плане экспедиции родников, как вы понимаете, нет!
— А действительно, Алексей Владимирович, — с мучительной улыбкой на ангельском, затуманенном недоумением лице, пошевелил черными руками Дима Французов. — Все по-доброму — и к вам, и к этому саду. А вы? — У него затряслись губы.
— О, боже! взглянув на Французова, сказала Ольга. — Скажите хоть что-нибудь, Имангельды!
— Не знаю, чего хочет! — резко откликнулся Имангельды. Он посмотрел на меня царственно и высокомерно.
— Он хочет, чтобы тебе за работу платили зарплату, — сказал Курулин. И покосился в сторону Сашко: — Придумать надо что-нибудь, Георгий Васильевич!
Я встал и пошел к вагончикам.
— Настоял! — сквозь зубы бросил мне вслед Сашко.
Я вернулся.
— У меня есть такая сомнительная, может, привычка — время от времени возвращаться к истокам. К тому, ради чего все делалось. Ради чего, собственно, ищете нефть. Я о мечтаниях революции говорю. И среди этих «ради чего» было, помните: «Превратим пустыни в сады!»?..Сначала не могли превратить — голодно было, бедно, индустриализация, война, быть бы живу, не до... — я заставил себя успокоиться. — В вашей смете есть такая цифра: шесть процентов на освоение и обустройство территории!.. Где ваше обустройство?.. Или, если угодно, — где эти деньги?
Видимо, вопрос прозвучал достаточно выразительно, потому что смотревшие на меня с недоумением посмотрели теперь на Сашко, лоб которого заблестел от пота.
— Он уже и в смету успел залезть, — крякнув, сказал Курулин.
— Поселок вам сделали строители. А вы сами и кочки одной не сровняли. Не вы ли сами мне говорили об этом? — припер я Сашко.
— Кто дал ему смету? — покраснев так, что на него трудно стало смотреть, зловещим шепотом обратился к своему персоналу Сашко.
— Один человек занимается у вас обустройством территории — Имангельды. Так и тому вы денег не платите. Милость они, видишь ли, оказывают настырному журналисту! Благодетели! А на эти шесть процентов можно было содержать, я думаю, пятьдесят таких, как Имангельды, уже сегодня осуществить вот эти самые, о которых я говорил, фантастические мечтания революции, всю пустыню превратить в оазис. И средства на это государством отпущены. Где они?
— Да ты что, Лешка! — испугался за меня и слегка растерялся даже Курулин.
— Я вам не Лешка, Василий Павлович. Будьте добры это знать!
Меня колотило. За вагончиком я разделся и бросился в море.
Прибой повалил меня, проволок по песку и выбросил вместе с пеной на берег. Все уж было одно к одному! Я нашел матрац, кинул его за вагончиком, в виду ревущего яркого моря, лег и уснул.
Мне приснилось, как трое карателей устанавливают нас, детей и женщин, на краю противотанкового рва для расстрела. Было так страшно, как просто не может быть наяву.
Один каратель был рыхлый флегматичный парень с широкой, как подушка, задницей, сваливающейся из стороны в сторону при ходьбе. Второй — сухой, чернявый, с глазами-буравчиками — ходил перед нами, как грач, внезапно и страшно всматриваясь в кого-нибудь из шеренги. А третий был русоголовый, ясноглазый, свойский молодец в пиджаке, одной стороной одетым в рукав, а другой небрежно наброшенным на плечо.
Вопиющий ужас был в том, что я, прожив почти целую жизнь, нашел наконец тех, что в сентябре 1941 года приговорили меня, восьмилетнего, к смерти, но не я с ними рассчитываюсь, а они приводят свой приговор в исполнение, из каких-то своих соображений заменив повешенье расстрелом. Обезъязычев от страха, я глазами закричал русоголовому карателю, что этого всего не может быть, потому что я убежал, выскочив из окна, которое раскрыл мне в ночь председатель: «Тикай, Моисейка-сынок!», потому что прошли десятилетия, потому что был уже процесс в Краснодаре, и там среди прочих бывших карателей, изменников и предателей, представших перед судом военного трибунала, я увидел и «моих» троих, то есть тех, что сейчас устанавливали меня для ликвидации. Я вспомнил, что на том же процессе узнал и о судьбе спасшего меня председателя: он был расстрелян. Я чуть не умер, когда услышал фразу из показаний свидетельницы: «...и за способствование побегу приговоренного жидка Моисейки», как тогда из-за дикой нелепости окликали меня.
Теперь, в моем сне, я поглядел в конец шеренги и тотчас увидел председателя, который, опустив голову, стоял в калошах, надетых на шерстяные носки. Русоголовый ходил перед шеренгой с видом озабоченного фотографа, требующего «улыбочку», и когда столкнулся с моим исступленным взглядом, чуть заметно мигнул и дружелюбным движением пальца вздернул вверх мой подбородок: дескать, все будет в порядке, малец, о плохом даже не думай!
Затем все трое карателей оказались от нас шагах в пятнадцати, а за ними еще шагах в пятнадцати, перед оживленно беседующими и поглядывающими в нашу сторону чужими мундирами, лежал плотный немец-пулеметчик, готовый в случае какой-либо неожиданности снести как нас, так и карателей. Другой немец принес и дал карателям по «шмайссеру». Лежащий в пыльной траве немец-пулеметчик отвердел раскинутыми толстыми икрами и распирающими мундир плечами. Задранный в небо ствол пулемета опустился и принюхался к нам. Каратели, вдруг заторопившись, вскинули «шмайссеры» и начали нас убивать.
Весь в поту, услышав свой собственный стон, я проснулся и с облегчением увидел, где я. Я был среди своих, и ревело праздничное, яркое море, и на матраце, рядом со мной, сидела Ольга.
— Хочу домой! — сказала Ольга. Жалобно улыбнувшись и склонив на плечо голову, она протянула мне раскрытую ладошку.
Я подтянул сложенную на песке одежду, достал ключи от своей квартиры и опустил ей в ладонь.
Она ошеломленно посидела с ключами в раскрытой руке.
— Вы же меня не любите!..
Я и сам был ошеломлен. Тем, что я положил в ее руку ключи, сделалось само собой все. Я только сейчас взволновался. Я понял, куда нес меня ликующий, прерванный было полет. Я понял, что произошло: стена, стоящая между мною и Ольгой, исчезла. Как посторонней, после свидания с ней в затоне, я почувствовал Катю, так теперь таким посторонним, не мешающим принимать мне свои решения, стал Курулин. Не мог же я, в самом деле, согласовывать свои действия с тем, что подумает о них вальяжный, одетый в белый костюм начальник?! Он уже определился для меня в моей будущей хронике, ушли туда же мои поступки и оценки этих поступков, в том числе и оценки Ольги. Курулинская история и я сам как участник этой истории отделились от меня, обрели автономную жизнь и смысл. Я освободился. И рядом со мной была Ольга, которую я все больше любил, если допустимо этим словом обозначать то заполнение моего жизненного пространства Ольгой, которое медленно, но неуклонно происходило. Какой-то болезненный сдвиг произошел в моем отношении к ней после ее внезапного отъезда из затона вместе с Федором Красильщиковым, перемена знаков с минуса на плюс и вызванное этим, к счастью, ошибочное, чувство потери. Это бегство разбудило меня или что-то умершее, как мне казалось, во мне. И если то, что мы понимаем под словом «любовь», предполагает нынешнее, сиюминутное безумие, результат которого скрыт в тумане и вызывает опаску, то у меня все шло в обратном направлении. Я именно отчетливо представлял будущее. Происходило как бы подтягивание к нему. Во всяком случае, не могу сказать, что меня бешено волновало присутствие Ольги. Но мне все пустее становилось в ее отсутствие. Лишь только когда она была рядом, я с облегчением переставал помнить о ней.