Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А если в коллективе погибнет пара лошадей, прожить можно? — увереннее звучит слово у Дмитрия.
— Да можно. Это верное слово, — задумывается Александр Петрович. — Однако и страшно становится: как это я расстанусь с ними? Привык прямо как к человеку.
— А я без сожаления расстанусь со своими, — чуть не вздохнул Дмитрий.
— Э-э, ты моложе, Дмитрий, тебе все легче достается… Как подумаю: кто-то другой на моих конях будет работать… да разве же он их так пожалеет? Я в ненастье с себя свитку сниму, а коня укрою. Так как это же скотина. Она тебе не скажет, что у нее болит. Только заплачет иногда, да и то не всякий хозяин увидит… Ее крепко жалеть надо, как ребенка.
— Да что вы, Александр Петрович, все одно и одно твердите, будто отдаете лошадей не своим людям, а барышникам. Послушать вас, так выйдет: колхоз только для того организовался, чтобы ваших коней угробить, — уже начинает поднимать голос Дмитрий. — Самых лучших людей поставим присматривать за ними. Вас поставим.
— Нет, я конюхом, наверное, не пойду, — поколебался Александр Петрович.
— Пойдете, только вам надо за скотом присматривать, — начал горячее убеждать.
— Нет, конюхом я таки не стану. И не уговаривай, — решительно кивнул головой Пидипригора, будто его выбирали на эту должность. — Тогда я сразу свое сердце сгрызу со всякими такими, — показал пальцами, — что только кнутом умеют поцьвохкивать, перегонять скот и от девчат глаз не отрывать. Я их сам, сукиных сынов, кнутом буду учить, — и, уже воображая «всяких таких», рассердился мужчина, лицо стало напряженным и недобрым.
— Что же, не захотите, другая работа найдется. Вас на какую работу ни поставь — любо посмотреть, — так сказал Дмитрий, будто вопрос о вступлении в колхоз был давно и бесповоротно решен.
— Да оно так! Потому что в работе вырос, — повеселел Александр Петрович, и в глазах сверкнул задорный огонек. — Ты не смотри, что я в летах, а как поставлю своего старшего перед собой косить, то он посматривает назад, чтобы отец ему, часом, пятки не подкосил. А сын же мой рабочий, куда твое дело! У него коса как скрипка играет.
— В отца пошел.
— Конечно, конечно, работящее дитя, — просветлел человек, и снова облако набежало на его лоб. — Дмитрий, а если я попрошу, чтобы моих коней никому не давали — сам буду присматривать и сам буду на них работать. Уважат мне по старости лет?
— А почему же не уважат? Свои же люди будут руководить, такие, как Свирид Яковлевич Мирошниченко… так будут делать, как партия учит. Чтобы народу лучше было.
С каждым новым словом Дмитрий чувствует, как он поднимается над своими сомнениями, уже видя себя членом новой семьи.
Возле площади их догнала говорливая бригада агитаторов, каким на Подолье народ дал своеобразное название — «красные старосты».
Варивон Очерет, увидев Дмитрия, выскочил из саней, подбежал к нему. На рукаве Варивона красовалась широкая красная повязка.
— Дмитрий, тебя можно поздравить? Вступаешь, наконец? Давно пора.
— Вступаю, Варивон.
— Ну, и молодчина, — крепко-крепко пожал руку. — Вместе будем работать. Какие мы, Дмитрий, кручи с тобой разворочаем. Столько же дел нас ждет! Да что дела! — Широкое разрумяненное лицо Варивона горело восторгом и силой. — Ты скорее оформляйся и приходи «красным старостой» в мою бригаду. Мы тебя научим говорить, чтобы не хмурился, как сыч, — и рассмеялся.
Дмитрию даже завидно стало, что так все ясно и легко идет у товарища.
— Куда уж мне агитировать. Я больше слушать умею. А тебя, говорят, даже самые вредные тетки уважают.
— Всего бывает, Дмитрий. Иногда и ухватами встречают, а выпроваживают, значит, рюмкой. Ты же знаешь: говорить я люблю, — янтарные глаза Варивона брызнули смехом. — Да тетки любят поговорить. Вот, бывает, как начнем разговор, так полдня и проговорим. Обо всякой всячине. Подучился у Свирида Яковлевича, как держать себя, что рассказывать. Теперь сам бригадой руковожу. Если чего-то не могу объяснить — снова-таки к Свириду Яковлевича шпарю. Заболел он, бедняга. Третий день в больнице лежит. Вот и приходится мне самому выкручиваться, так как товарищ Говоров, двадцатипятитысячник, выехал в другое село. Переходи, Дмитрий, ко мне. Югина тебя еще крепче полюбит. Моя Василина узнала, что бабы во мне души не чают, так теперь, значит, и ревнует, и глаз с меня не спускает, и чуть не за каждым словом о своей любви ко мне говорит.
— Ой, хвастун!
— Думаешь — хвалюсь? Я теперь среди баб своего села высочайший авторитет.
— Мели, мели.
— Нет, ты послушай или лучше сам спроси у женщин, кого они больше всех любят. И все в один голос скажут — Варивона Очерета. Не думай, что за красоту влюбились в меня. Дело, значит, так было. Приезжает из области какой-то подпарщик[73] Крамового и объявляет, что надо немедленно обобществлять коров. Ну, ты сам знаешь, какая тогда буря поднялась на селе. Бабы нас, активистов, чуть в клочья не разнесли. Степан Кушнир аж за Буг вынужден был удирать. А кулакам эта агитация слаще меда, поддержка им полная. Рассердился тогда я — работа же наша вся к черту на нет пойдет. Вот и мотнулся в район к секретарю райпарткома за разъяснениями. Принял меня первый секретарь, товарищ Марков, — он недавно приехал к нам. Объяснил все о левацких изворотах, расспросил о моей работе, о настроениях на селе. Долго гомонили. Ну, будто крыла мне дал. Не пришел, а прибежал я вечером в село. А здесь — собрание такое бурное, что чуть сельдом в щепки не разгромили. Как передал теткам слова партии, так они меня чуть на руках не понесли. Вот с этих пор и любовь ко мне началась. С какой теткой ни поговорю — в колхоз вступает… Прощевай, Дмитрий, так как далеко мои поехали. Чтобы без бригадира чего-нибудь не сделали не того…
Дмитрий и Александр Петрович вошли в сельсовет, наполненный людьми и разливами табачного дыма. Женщины чего-то обсели Крамового, и тот, повышая голос, огрызался от них тоже по-женски, визгливо и высоко.
«Не так надо с женщинами говорить. Ты на нее повысишь голос, а она еще в большую ссору полезет». Дмитрий отряхнул снег с одежды, вынул из кармана вчетверо сложенную бумажку, подошел к столу.
— Что, заявление принес? В колхоз хочешь пролезть? — словно облил его ведром холодной воды Петр Крамовой. — Ну, что же, посмотрим. Можешь идти домой. Если надо будет — вызовем.
И сразу же весь свет будто померк в глазах Дмитрия. Одним махом уплыли, как и не было их, волны прояснения и радости. Только боль и злая тоска засосали внутри. Поймал на себе сочувствующий, тревожный и удивленный взгляд Пидипригоры. Аж потерял равновесие.
Как оплеванный, вышел из сельсовета и пошел в чистое поле. А на закате пошел к Варивону.
— О, Дмитрий! В такое ненастье прикатил! — радостно встретил товарищ.
Василина стыдливо застегнула блузку — как раз кормила сына — и медленно подошла к Дмитрию, улыбающаяся, налитая спокойной лесной красотой, которая особенно выгодно проявлялась зимой, когда снега отбеливали темноту ее смуглого лица.
— Где правда, Варивон? — тяжело перевел дыхание, и под чубом зашевелилась рябизна морщин.
— Что с тобой, друг? — изумленно и с тревогой взглянул в черные глаза, в которых теперь в темноте нельзя было увидеть человечков.
— Ничего, Варивон, садись…
— Тяжело тебе, Дмитрий? — присел возле него Варивон, касаясь крепким плечом плеча.
— Нет, легко. Чтоб моим врагам вся жизнь была такой легкой! — Рассказал Варивону о встрече с Крамовым.
— За старое мстит. Придирчивый, плохой человек, — внимательно выслушал Варивон товарища. — Ну, тебе нечего печалиться. Подумаешь, большое цабэ этот Крамовой. Только лезет, как лягушка, на корягу.
— Ты знаешь, у меня так на душе стало, словно я жабу проглотил. Это он мне, как какому-то сукину сыну, говорит: «В колхоз хочешь пролезть?» Так что это я, значит, на одной ветке с Варчуком, Данько верчусь? Но их же он защищает, культурными хозяевами называет. А мы, значит, некультурные, мужики репаные[74]. Где тогда правда? Скажи мне. И это он неспроста бросил. Чует сердце мое — неспроста!
— Ну, и пусть бросает. Что он тебе может сделать? На хвост, значит, соли насыпать?..
Однако ошибался Варивон — Крамовой мог кое-что сделать. Вечером на закрытом пленуме сельсовета и инициативной группы колхоза должны были разбирать вопрос о раскулачивании. Петр Крамовой явным образом нервничал целый день. А на закате он подошел к Григорию Шевчику, отвел его в сторону.
— Дмитрия Горицвета хорошо знаешь? — спросил шепотом.
— Чего же не знать? — изумленно ответил Григорий и нахмурился: заговорили давняя злость и обида.
— Его тоже надо в список ввести.
— Дмитрия Горицвета? — удивился Шевчик. — Он же середняк, — и чувство злости почему-то начало оседать, когда перед глазами увидел Евдокию, Югину и темную тень Дмитрия.