Русская литература первой трети XX века - Николай Богомолов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующий по хронологии пример стихотворение Иванова «В глубине, на самом дне сознанья...», о котором уже шла речь выше (см. с. 158—159). В. Вейдле совершенно справедливо отметил то, что было заимствовано Ивановым у Ходасевича, даже если учесть, что в перечислении повторенных Ивановым рифм Вейдле допустил ошибку (Ходасевич рифмовал «склоня — огня» и «трамваю—закрываю», а не «огня — меня» и «закрываю — понимаю — трамваю»). Мало того, наблюдения критика можно и дополнить. Так, «падаю в него», безусловно, заимствовано из «Ни розового сада...» («Я падаю в себя»; ср. также другие «падения» в «Тяжелой лире»: «Сердце словно вдруг откуда-то / Упадает с вышины», и там же: «Легкая моя, падучая, / Милая душа моя!», «И каждый вам неслышный шепот, / И каждый вам незримый свет / Обогащают смутный опыт / Психеи, падающей в бред», «Закрой глаза и падай, падай, / Как навзничь — в самого себя». Все они предвещают сквозной для «Тяжелой лиры» мотив преображения души в странницу по «родному, древнему жилью»), закрывание глаз — любимый жест в стихах Ходасевича[715], несомненно, восходящий к фетовскому:
И днем и ночью смежаю я веждыИ как-то странно порой прозреваю,
которое — напомним — продолжается так:
И так прозрачна огней бесконечность,И так доступна вся бездна эфира,Что прямо смотрю я из времени в вечностьИ пламя твое узнаю, солнце мира[716].
Нелишне будет отметить также, что стихотворение Иванова было опубликовано в 1929 году[717], то есть как раз в промежутке между двумя рассчитанно оскорбительными для Ходасевича статьями. Именно в этот период напряженных отношений Иванов создает стихотворение, воплощающее всем своим строем, начиная от рифм и кончая смысловой структурой, полнейший образ поэзии Ходасевича.
Следующие примеры относятся к гораздо более позднему времени, когда Ходасевича уже не было в живых, а Иванов постепенно подводил итоги своей жизни, вступая при этом в перекличку с теми поэтами, которых считал «своими». Прямо называются в стихах или их ближайшем контексте (эпиграфах, посвящениях) имена Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Анненского. Ахматовой, Мандельштама, Адамовича. Не требует труда узнавание подтекстов из Блока и Жуковского. И среди этих имен, всегда пользовавшихся в сознании Иванова полнейшим почетом, оказывается, хотя и в несколько другом качестве, имя Ходасевича. Если все предшествующие — «дорогие могилы» или имена, овеянные почти что посмертным уважением (кроме Адамовича), то Ходасевич по-прежнему остается для Иванова одним из тех активных голосов, с которыми он постоянно вступает в диалог. Не случайно в письмах к В. Маркову он так подробно несколько раз рассказывает о своем отношении к творчеству Ходасевича: «Да, считаю Ходасевича очень замечательным поэтом. Ему повредил под конец жизни успех — он стал распространяться в длину и заноситься в риторику изнутри. Вершина — в этом смысле — была знаменитая баллада «идет безрукий в синема». Обманчивый блеск, пустое «мастерство»: казалось, на первый взгляд, — никто ничего так хорошо не писал — летит ввысь, — а на самом деле не ввысь, а под горку.
Он был до (включая, конечно) «Путем Зерна» удивительнейшим явлением, по-моему, недалеко от Боратынского, и потом вдруг свихнулся в «Европейскую ночь» (уж и само название разит ходулями и самолюбованьем)»[718].
И в другом письме, менее чем через месяц: ««Каин», «отец мой был шестипалым», «дыша на них туберкулезом», «Баллада о Шарло» — на ходули, и хлоп вместе с ходулями носом в землю, <...> Знаю, что погубило Ходасевича, но писать долго и трудно <..> Воспоминания его хороши, если не знать, что они определенно лживы. И притом с «честным словом» автора в предисловии к «Некрополю»: «Пишу только то, <что> видел и проверил»»[720].
О внутренне напряженном отношении к творчеству Ходасевича свидетельствует и письмо Иванова от 29 июля 1955 г. к Р.Б. Гулю: «Видите ли, «музыка» становится все более и более невозможной. Я ли ею не пользовался и подчас хорошо. «Аппарат» при мне — за десять тысяч франков берусь в неделю написать точно такие же «розы». Но, как говорил один Василеостровский немец, влюбленный в Василеостровскую же панельную девочку: «Мозно, мозно, только нельзя». Затрудняюсь более толково объяснить. Не хочу иссохнуть, как засох Ходасевич»[721].
Из стихотворений Иванова этого периода рассмотрим два характерных образца. Первый:
Так, занимаясь пустяками —Покупками или бритьем, —Своими слабыми рукамиМы чудный мир воссоздаем.
И поднимаясь облакамиВвысь — к небожителям на пир, —Своими слабыми рукамиМы разрушаем этот мир.
Туманные проходят годы,И вперемежку дышим мыТо затхлым воздухом свободы,То вольным холодом тюрьмы.
И принимаем вперемежку, —С надменностью встречая их —To восхищенье, то насмешкуОт современников своих.
В этом стихотворении, написанном в 1955 или 1956 году, конечно, смысловой акцент находится в предпоследней строфе. Но две первые строфы, помимо легко опознаваемых цитат из Баратынского («Чудный град порой сольется...») и Тютчева («Его призвали всеблагие / Как собеседника на пир» из стихотворения «Цицерон», особенно дорогого Иванову), построены на прямых реминисценциях из Ходасевича:
Не легкий труд, о Боже правый,Всю жизнь воссоздавать мечтойТвой мир, горящий звездной славойИ первозданною красой,(«Звезды», 1925)
и:
И я творю из ничегоТвои моря, пустыни, горы,Всю славу солнца Твоего,Так ослепляющего взоры.
И разрушаю вдруг шутяВсю эту пышную нелепость,Как рушит малое дитяИз карт построенную крепость.(«Горит звезда, дрожит эфир...», 1921)
Второй образец — одно из самых отчаянных стихотворений Иванова (опубликовано в 1952 году):
Просил. Но никто не помог.Хотел помолиться. Не мог.Вернулся домой. Ну, пора!Не ждать же еще до утра.
И вспомнил несчастный дурак,Пощупав, крепка ли петля,С отчаяньем прыгая в мрак,Не то, чем прекрасна земля,А грязный московский кабак,Лакея засаленный фрак,Гармошки заливистый вздор,Огарок свечи, коридор,На дверце два белых нуля.
Пятая строка точно указывает тот уже давно существующий образец, на который Иванов ориентируется, — стихотворение Ходасевича «Окна во двор» (1924): «Несчастный дурак в колодце двора / Причитает сегодня с утра, / И лишнего нет у меня башмака, / Чтобы бросить его в дурака»[722], — тоже одно из самых отчаянных для своего автора стихотворений, осознающих предельную грань, за которой начинается разрушение поэзии и, следовательно, разрушение личности.
Думается, что смысл двух последних примеров и заключен в чрезвычайно актуальном для Иванова сопоставлении тех крайних границ поэзии, которые определили для себя Ходасевич и он сам. Опираясь на опыт своего предшественника, Иванов пятидесятых годов ищет возможности заглянуть дальше в ту бездну отчаяния и безнадежности, которая время от времени открывалась глазам Ходасевича и, очевидно, послужила одной из причин того, что Ходасевич прекратил писать стихи, — эта бездна казалась ему непреодолимой. По справедливому наблюдению в уже гораздо более поздней статье В. Вейдле, Иванов «не только стал писать стихи чаще, чем прежде; он еще и стал писать их как если бы Ходасевич передал ему свое перо <...> Иванов дальше, чем Ходасевич, пошел по пути Ходасевича >. Это свое наблюдение Вейдле сделал, оговорившись: «Именно тут, т.е. в поздних стихах, после «Портрета без сходства», я больше никаких реминисценций из Ходасевича не нахожу, а если б они и нашлись, они бы на цитаты не походили, по-иному были бы осмыслены»[723]. Мы стремились показать, что для Иванова и в последней прижизненной книге Ходасевич присутствовал не только как одна из «дорогих теней», но и совершенно открыто, впрямую.
Мало того, Иванов, как кажется, перенимает у Ходасевича особенности именно его индивидуальной техники цитирования, делая свои стихи не просто ареной присутствия того или иного автора, но осознанной тайнописью пронизывает сразу несколько строк, заставляя уже впрямую соотносить свое стихотворение с целостным текстом поэта-предшественника, а не просто вызывая в памяти отдельные совпадения. Как замечательный образец можно разобрать соединение упомянутых выше отсылок к Тютчеву и Баратынскому в «Так, занимаясь пустяками...». Уже первое слово ивановского стихотворения начинается полузаметной тютчевской цитатой: «Так, занимаясь пустяками...» — «Так!.. Но, прощаясь с римской славой...». Но уже здесь осознание цитатности должно привести к осознанию принципиально новой семантики: «слава» и «пустяки» для Иванова становятся равнозначными, приравненными друг к другу. Как сказано в стихотворении, не вошедшем в окончательный вариант его последней книги,