Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отрывочный эпос Гюго отчасти стал осуществлением его замысла написать книгу, названную «Ничто, автор – Никто»{1027}, попытку заново создать «дневник души», который, как и у каждого человека, не разложен по полочкам и не помечен ярлыками с названиями и номерами. Даже если учесть вымышленные даты, стихи расположены не в хронологическом порядке. Календарь Гюго был своеобразным полем для настольной игры с кубиком и фишками – воспоминаниями, предчувствиями, вскрыванием противоречий исторического времени и воссозданием мифологической точки зрения, основанной на центральных событиях: «распятии» отца и спуске дочери в подземное царство.
Хотя подобные рассуждения отдают эзотерикой, успех «Созерцаний» во многом объясняется именно этим. Хотя Гюго все дальше отходил от новых веяний в парижской литературе, хотя высоколобые интеллектуалы – «яппи» времен Второй империи – списали его со счетов, обозвав «старым подростком»{1028}, хотя он читал старые газеты, вышедшие несколько месяцев назад, и жил среди остатков умерших религий, Гюго стал более чем когда-либо «рупором эпохи». Его можно назвать светским священником народа, который также был «сослан» и страдал в мире науки и промышленности, где «прогресс наделяет душой машину и отнимает ее у человека!»{1029}. Подобно литургии личных праздников и годовщин, придававшей его роману с Жюльеттой Друэ поразительную долговечность, «Созерцания» стали признаком того, что разобщенные личности в современном обществе способны воссоздать по обрывкам своей жизни прежний религиозный календарь{1030} – хотя, конечно, понадобится поэт масштаба Виктора Гюго, который научит их, как это делать.
Гюго отметил неожиданный успех «Созерцаний», купив на вырученные деньги «Отвиль-Хаус». Он добавил в свой английский словарь слово «домовладелец» и впервые с 1848 года почувствовал себя в безопасности. Если его снова попытаются прогнать, «порядочный, чопорный Альбион» вынужден будет «топтать дома [sic. – Г. Р.], пресловутую крепость англичанина».
Пока Гюго сидел на вершине своего замка и призывал к себе невидимых слуг, которые приходили, как только их вызывали (его описание процесса творчества){1031}, кое-кто вынашивал план, угрожавший нанести роковой удар по его благосостоянию и даже по его толкованию прошлого.
«Созерцания» доказали, что Гюго сохранил превосходные отношения со своей погибшей дочерью; но живая дочь оставалась для него книгой за семью печатями. Девушка, поразившая Бальзака своей темной красотой, выросла замкнутой; пресная и неглубокая, она заполняла время маленькими причудами и привычками. Она слушала, как шумит море, и сочиняла меланхоличные песни без слов для фортепиано; ее песням шумно аплодировали на концерте в Сент-Питер-Порте. Композитор Амбруаз Тома советовал опубликовать их{1032}. Сам Гюго, похоже, считал, что музицирование Адели отвлекает его от работы больше, чем скрежет пилы и стук плотницких молотков.
Поскольку больше ей нечем было заняться, Адель увлеклась молодым подполковником-англичанином Альбертом Пинсоном, который короткое время служил на Гернси. Затем его полк перевели в Ирландию. Записи в дневнике Адели, большинство которых лишь рабски копируют застольные беседы Гюго, свидетельствуют о небольшой дисграфии (непоследовательные ошибки и переставленные местами слоги). Возможно, они указывают на повреждение мозга. Гораздо тревожнее: из ее записей становится ясно, как ее отец относился к роману дочери. «Ты англичанин, который любит француженку, – обращалась она к Пинсону, как если бы он находился в комнате рядом с ней, – роялист, который любит республиканку, блондин, который любит брюнетку, мужчина прошлого, который любит женщину будущего, представитель материального мира, который любит женщину из идеального мира… Я люблю тебя, как скульптор любит глину»{1033}.
Дух Виктора Гюго и тело двадцатишестилетней женщины XIX века представляли собой взрывоопасное сочетание. После смерти Леопольдины неофициальным женихом Адели считался Огюст Вакери. Его так удручала холодность невесты, что однажды он лягнул ее в зад и заметил, что он несчастнее, чем Пигмалион, которому «всего лишь надо было оживить статую»{1034}. Все это Адель записывала в дневник в своем бесстрастно-эротичном стиле. Ее чувства иногда прорывались – высокой температурой, бредом, запорами, гастроэнтеритом и, возможно, анорексией: Вакери жаловался, что руки у нее как «палки». Врач советовал Адели заняться бильярдом и преодолеть нелюбовь к курению мужчинами табака, «что вовсе не является неполезным для здоровья»{1035}.
Сорок лет назад ее мать, Адель Гюго, наблюдала за тем, как вянет Эжен под тенью ее мужа. В конце 1856 года она попросила у мужа разрешения увезти Адель в Лондон или даже в Париж: «Маленького сада и рукоделия недостаточно для счастья двадцатишестилетней девушки». Для Гюго такая поездка стала бы поражением, признаком того, что «островная империя» разрушается изнутри (в проправительственных газетах иногда появлялись сообщения о том, что членов семьи Гюго якобы видели в Париже). Так как Гюго считал разговоры публичными, даже если в доме не было гостей, Адель гнула свою линию по переписке: «Ты сказал сегодня утром за завтраком, что твоя дочь не любит никого, кроме себя. Я не стала спорить, потому что за столом сидели наши дети, а еще потому, что твое замечание было недобрым. Адель, не жалуясь и не прося благодарности, отдала тебе свою юность, а ты находишь ее себялюбивой… Возможно, она в самом деле холодновата и скованна внешне, но ведь она лишена эмоциональных радостей. Имеем ли мы право ждать, чтобы она была похожей на других молодых женщин?»{1036}
Авторитарное правление Гюго в семье не было необычным для того времени. Себя он считал хорошим отцом. Несмотря на отвращение к «избранным трудам»{1037}, он незадолго до того согласился позволить Этцелю опубликовать Les Enfants. Le Livre des Mères – «безопасную» антологию его стихов о детях, которая помогала поддерживать образ Виктора Гюго как образцового отца и имела некоторое влияние на поведение родителей. Сам Гюго был убежден в правдивости созданного им образа; нет ничего необычного в том, что он отказывался видеть страдания Адели. Великана необходимо было защищать от падений. Он понимал, что малейшее нарушение субординации станет сокрушительным ударом по нему, и этого было достаточно, чтобы держать его в неведении. Когда Франсуа-Виктор называл его «мягким тираном», Гюго жаловался в своем дневнике: «Un tyran doux. – Увы! Как грустно. Мой бедный Тото, которого я так люблю! Зачем такие горькие слова?»{1038}
Слова жены его изумили. Если его близким надоело жить на Гернси, должно быть, все дело в том, что они его не любят. Он напряженно трудился, чтобы оградить своих детей от нищеты, а взамен просит лишь одного – верности. Вот одна из записей в его конторской книге: «Я хочу помочь жене расплатиться с долгами. Она должна 1260. Я оплачу счет за 5 декабря, но лишу ее ежемесячного пособия в 50 франков». При этом его не смущает, что «долги» стали результатом собственной недооценки расходов на ведение хозяйства: «Я дам ей 200 франков… Может возвращать мне по 20 франков в месяц»{1039}.
Госпожа Гюго упорствовала, подслащивая свои жалобы лестью, хотя не могла удержаться от язвительного упоминания об особе, живущей неподалеку: «Я вполне понимаю, что тебе, с твоей славой, твоими идеями и твоим характером, следует выбрать скалу, которая служила бы тебе опорой. Кроме того, я знаю, что твоя семья, которая без тебя станет ничем, должна пожертвовать собой не только ради тебя, но и ради твоего образа. Я твоя жена и просто исполняю свой долг. Возможно, ссылка – тяжкое бремя для наших сыновей, но для них все оказалось к лучшему; надеюсь, что они воспользуются своими преимуществами. Адели же все идет во вред… Мужчины заводят любовниц, которые отдают им лучшие годы своей жизни, и порядочные люди воздают им добром за добро. Как можно отказать дочери в том, в чем не отказываешь любовнице?»{1040}
Возможно, не последнюю роль сыграла ее угроза занять деньги на отъезд. 18 января 1858 года Адели с матерью разрешено было поехать в отпуск на четыре месяца. Гюго описал это событие, как всегда, подробно. (Как все одержимые авторы дневников, он понимал, что крошечные детали в конце концов складываются в причудливую цепочку совпадений.)
«Мои жена и дочь уехали в Париж в двадцать минут десятого утра на почтовом пароходе „Капитан Бабо“. Они пойдут через Саутгемптон и Гавр.
Мне грустно».
Гюго грустил, но не в одиночестве. Жюльетта из своего дома могла видеть «лучезарную тряпку» (torchon radieux), которую Гюго привязывал к перилам каждое утро, чтобы дать понять, что он проснулся{1041}. Прохожие иногда замечали крепкую фигуру на крыше. Совершенно голый, он стоял в ванне с водой, растирался массажными рукавицами и демонстрировал себя всем, как утреннее солнце{1042}. После того как отъезды жены и дочери стали регулярными, Гюго начал дважды в неделю водить сыновей обедать в дом госпожи Друэ, где они с изумлением нашли музей сувениров Виктора Гюго и очаровательную пожилую женщину, которая относилась к ним с обожанием. У Гюго ушло двадцать семь лет на то, чтобы признать положение, с которым давно смирились все остальные.