Воспоминания - Андрей Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаюсь к моим разъездам 1847-го года.
Я нашел молокан этой степи еще не совсем устроенных; но видно было, что они довольно трудолюбивы; занимались прилежно хлебопашеством и особенно скотоводством, к чему имели все способы, при большом пространстве лугов, пастбищных мест, тучных сенокосов и вообще чрезвычайно плодородной земли. Климат умеренный, вода как речная, так и ключевая везде здоровая. Лорийская степь в длину расстилается до семидесяти верст, а в ширину до пятнадцати. На ней теперь поселено полторы тысячи душ обоего пола молокан, как сказано, в двух деревнях, кроме нескольких армянских деревень и части находящейся под военным поселением. Я полагаю, что это один из наилучших участков во всем Закавказском крае для земледельческого населения. Очень жаль и невознаградимая потеря в том, что его не заняли в самом начале приобретения края под русские и немецкие поселения. Там могли бы благоденствовать многие тысячи семей, и тогда, конечно, не было бы надобности покупать по сто тысяч четвертей хлеба в год из Турции для продовольствия войск, как это случается часто и даже было в нынешнем году. Молокане, после многих споров и затруднений, происшедших вследствие того, что эти места были им указаны к поселению как бесспорно казенные, в начале 1840 года — следовательно еще до прибытия князя Воронцова — вынуждены были согласиться на временные условия с князьями Орбелиановыми. Затем, со времени окончательного утверждения сих земель за нынешними владельцами, условие обратилось на срок более продолжительный.
Я выехал из деревни Воронцовки далее, но прямому направлению в Тифлис. Дорога, как здесь водится, трудная, каменистая, гористая, проходит по армянским и татарским деревням; при въезде в Борчалинский участок подымается на перевал через хребет Ингинчаха, который я переехал верхом; оттуда, в стороне, четыре духоборческих хутора на речке Машаверке, при коей находится и бывшее укрепление Башкичет, где была прежде штаб-квартира сперва Эриванского, а потом Мингрельского полка. Оставленные ими домики заняты духоборцами. Видно, что все это пространство было в прежнее время густо населено: много разбросано разоренных церквей и следов больших деревень. В Квече, на высокой скале, обращают на себя внимание старинная церковь и остатки большего укрепления. После завтрака под огромным ореховым деревом в селении Думанисы, я добрался к вечеру до колонии Екатериненфельд, где остановился по делам дня на три.
Колония сильно пострадала летом от холеры, но по наружности заметно поправлялась, обстраивалась хорошими домами, хозяйственными пристройками, обсаживалась деревьями. Я квартировал, как и в первый раз, у доброго, умного старика шульца Пальмера; осматривал приходившую к окончанию канаву из речки Машаверки, сады, и прочее; толковал с обществом. Ко мне приехал на встречу сюда Зальцман, привез из Тифлиса письма и газеты. Он, как знаток местных колонистских порядков, бывал мне иногда полезен своими сведениями, особенно в начале. Я теперь только приметил в петличке его сюртука зеленый бантик и спросил, что это означает? Зальцман заявил, что это персидский орден Льва и Солнца; я полюбопытствовал узнать, за что он его получил. Зальцман объяснил, что он однажды придумал послать в подарок персидскому шаху десяток крупных ананасов с листьями, а шах, в благодарность за гостинец любезность, прислал ему орден Льва и Солнца, с надлежащим фирманом, в котором было заявлено, что шах жалует его этой наградой за разные великие заслуги и добродетели, перечисленные весьма подробно и пространно (коих Зальцман никогда за собою не подозревал), а в особенности за то, что он, Залць-ман, есть столб Русского дворянства. Последний величавый титул, хотя ничто более как риторический цветок восточной диалектики персидского фирмана, но особенно забавен по отношению к Зальцману, который хоть и был когда-то Виртембергским офицером, но к Русскому дворянскому званию не имел никакого прикосновения, и если когда был его опорой, то разве только в том случае, когда несколько лет тому назад держал в Тифлисе маленькую гостиницу, в роде кабачка, куда сходились чиновники и офицеры, чтобы закусить, пообедать и выпить, и, очень вероятно, часто в долг.
Из Екатериненфельда, завернув в колонию Елизабетталь, где переночевал, я выехал на почтовый Эриванский тракт к последней станции Коды и возвратился в Тифлис 22-го сентября. Всех своих застал здоровыми, кроме бедной жены моей, продолжавшее страдать болью в руке от перелома ее в Абас-Тумане, а главное вследствие неправильного первоначального течения невежественного доктора.
Занятия мои и образ жизни возобновились по-прежнему порядку и так продолжались до окончания года. Служебные занятия, кроме обыкновенных дел в Совете, состояли по поручениям князя Воронцова в составлении нового проекта управления государственными имуществами, в разъяснении сведений о крепостном праве туземных князей и дворян на крестьян и в предположении о переселении некоторых горцев во внутренность края — но это последнее оказалось неудобоисполнимым.
Семейные мои обстоятельства грустно омрачились известием, полученным мною из Екатеринослава, о смерти моей матери, которую я горячо любил. Она скончалась на восемьдесят третьем году от рождения; была истинно доброю женщиной и ревностной христианкою; скромная, благочестивая, тихая жизнь ее угасла так же мирно и тихо, как она и жила.
В конце года генерал Ладинский оставил службу, и на место его председателем Совета назначен князь Василий Осипович Бебутов. О качествах этих обеих личностей мною упомянуто выше. Отъезд первого и водворение в должности второго генерала сопровождались достодолжными прощальными я заздравными обедами и завтраками с обильными возлияниями шампанского. Проводы Ладинского были многолюдны и продолжительны, но не слишком трогательны, хотя он почти всю жизнь провел в Грузии и на Кавказе.
В это же время я, со всей моей семьей, с искренним удовольствием встретили прибытие в Тифлис старого нашего приятеля князя Владимира Сергеевича Голицына, о коем я уже говорил прежде. Он пред тем занимал должность начальника центра и жил в Нальчике. Я познакомился с ним слишком за тридцать лет тому назад в Пензе, когда он был еще совсем молодым, статным, красивым, ловким, удалым лейб-гусаром, пленявшим всех Пензенских дам. Теперь лета и непомерная толщина совершенно изменили его физически, но морально он остался тем же веселым, добродушным, остроумным, неистощимой любезности человеком, как и тогда. Большею частью, в промежутках между службой, он пропитал в Москве, в своем родовом доме близ Петровского дворца, и состоял одним из старейших и почетнейших членов Московского английского клуба. В сущности он был умный и добрый человек, хотя его жизнь, исполненная авантюр всякого рода, навевала иногда тень на иные его поступки. Он считался не очень хорошим семьянином, хотя чрезвычайно ценил свою жену, достойнейшую женщину, княгиню Прасковью Николаевну (урожденную Матюнину), любил своих детей; но своевольная ширь его натуры не допускала стеснений или препятствий в его увлечениях. Он прожил несколько солидных состояний, как свое родовое, так и из боковых наследственных, из коих значительнейшее досталось ему от тетки по матери, Шепелевой. Однако, как он ни кутил, но никогда не докучивался в конец, и всегда судьба ему помогала поправляться. В Петербурге, как-то, прокутившись, вплотную, находясь без службы, он наделал каких-то проказ, за которые ему было велено выехать из Петербурга и отправиться на жительство в свою деревню. Голицын предъявил живейшую благодарность за пожалование ему деревни, так как из своих у него ни одной деревни не осталось: только просил указать, где она находится, для немедленного исполнения приказания и удаления туда, чтобы вступить во владение ею. Такие проделки иногда Голицыну сходили с рук, а часто приходилось и поплачиваться. У него была страсть к каламбурам, более или менее удачным, которыми он пересыпал все свои речи; лучший из тех, которые я слышал от него, сказан им по поводу суждений об одном высокопоставленном лице, не обладавшем никакими государственными способностями и достигшем большего государственного положения: «что ни говорите, господа, а служить (ослу жить) хорошо в России!» — заметил Голицын, и, как каламбур, словцо его было не дурное, если, впрочем, он не заимствовал его у кого нибудь другого, что тоже случалось. Он был тонкий гастроном, любил хорошо поесть, а еще более угощать других, и великий мастер устраивать всякие светские увеселения: сочинял стихи, водевили, пел комические или сатирические куплеты собственного сочинения и сам себе аккомпанировал на фортепиано. Для знакомства он был человек неоценимый, по приятности своего общества, любезной обязательности, простоте и добродушию обращения, по увлекательному, ровному характеру и постоянству своего расположения. В продолжение нашего многолетнего знакомства, когда судьба сводила нас с ним после долгих годов разлуки, всегда, в отношении меня и всей моей семьи, он встречался старым, добрым и верным другом. Теперь он провел в Тифлисе несколько месяцев, посещал нас почти ежедневно и очень оживил нашу домашнюю жизнь. Он приходился двоюродным братом княгине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой; их матери были родные сестры, известные Энгельгардт, племянницы Потемкина; а потому принятый в доме Воронцовых, как свой, он обходился с своей кузиной без всяких церемоний, совершенно запросто, по родственному, и говорил ей, в виде шуточек, разные горькие истины, иногда очень сердившие ее, о чем он нисколько не заботился. В настоящее время Голицын допекал ее тем, что она, несмотря на свои шестьдесят лет, самая молодая княгини в России, так как Воронцов незадолго перед тем был пожалован княжеским достоинством (в 1845-м году). Тогда говорили, что Воронцовы, разумеется, высоко ценя царскую милость, отнеслись более чем равнодушно к этому повышению и выражались в таком смысле, что «предпочитают свое старое графство новому княжеству». Да это и не мудрено, и особенно понятно в Грузии, где княжеское звание так распространено и принадлежит такому множеству людей, большею частью без всякого значения и даже низко стоящих, что в этой стороне оно не заключает в себе ничего внушительного и лишено всякого престижа. Если правда, что Воронцовы не считали ничего для себя лестного в княжеском достоинстве и даже жалели о своем графстве, к которому привыкли в течение всей своей жизни, то, спустя семь лет, в 1852-м году, прибавление титула светлости к прежде пожалованному сану, вероятно, пришлось им больше по сердцу. Хотя, конечно, князь князю рознь, но все же титулование светлости выдвигало их из общего княжеского уровня, которым вымощен весь Закавказский край.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});