Книга 1. На рубеже двух столетий - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Довольно-с!
И седая голова, упавшая бородой в бальник, им закрытая, примирала в нем, а рука, хладно замерзшая, не влепляла, а кончиком пальца вчеркивала микроскопически малую двоечку.
Великолепная интонация всех движений — вот что повергло меня в глубочайшее изумление при первом созерцании к нам с отцом в кабинете влетевшего Льва Ивановича; и ударило на всю жизнь произнесенное им:
— Превосходно! Пойдемте же, друг мой!
С этой фразою он, распростившись с отцом и воткнув в рот огромный янтарный мундштук, обдавая дымком папиросы меня, полетел над перилами лестницы, властно закованный позой; а я — за ним; мы внеслись в белый зал, где мальчишки пред ним расступались, ему низко кланяясь; несся в учительскую, пред собою метя перепуги; и я за ним несся.
Влетание это — судьба моя: я влетел в свое очень ответственное восьмилетие; и я влетел, может быть, в свою участь: стать «Белым» — писателем, а не профессором естествознания — Бугаевым; после того, как «сей жрец» в сердце мне возжег пламень поэзии, естествознанье, которое так я любил, все же мне отодвинулось: из первого плана жизни оно стало вторым.
С первого гимназического дня до проводов тела почившего Льва Ивановича (в феврале 1899 года)25 я жил, переполненный, взволнованный, удивленный и восхищенный образом «Льва», к которому тянулось сознание, как к магниту; не без испуга (никогда не знаешь: огонь, из него излетевший, будет ли тебе чистою игрой света, как северное сияние, или губительной молнией, сразившей тебя); привлекало, взволновывало художественное чуть-чуть, о котором принято говорить, что оно — удел гениев; я не ставил вопроса о том, гений ли Поливанов; но теперь, из дали лет, мне ясно, что он весь какое-то чуть-чуть; в мине, в позе, в голосе, в поступке, — чуть-чуть направо — и сплошной шарж, гротеск, безобразие утрировки, способное внушить грохот хохота; и да, — чуть-чуть недопонять его: и Поливанов станет смешною фигурою; и обычно поливановцы, с блистающими глазами вспоминая своего «Льва», для «Льва» не видавших начинают рассказывать о каких-то смешных жестах: сидит на ноге, рвет со злобы ученические тетрадки, пляшет и прыгает, как обезьяна, перед доской, объясняя на ней что-нибудь; непонятно, в чем соль. И почему передающие смешные жесты Льва Ивановича сообщают о них с патетическим восторгом; чуть-чуть вправо от непередаваемого оттенка; и — смешная фигура. Чуть-чуть влево; и — сквозь всю смехоту выступит: формалист, педант, бестолково объясняющий урок, заставляющий почти назубок выучивать свои тугие и крутые определения родов поэзии: всякий образованный педагог радуется, когда ученик говорит от смысла, своими словами, а не от школьного учебника, а этот — к учебнику возвращает:
— Нет, как тут сказано!
Педант и несправедливый педант: помню, как, отвечая урок, я тончайше, со знанием дела анализировал образы «Слова о полку Игореве», расплетая труднейшие этимологические древнеболгарские формы и передавая все детали мной заученного комментария; «педалт» — не угомонялся; и гонял меня минут пятнадцать по деталям текста и комментария; и наконец прижал к точке незнания, что при какой-то «ниве» была какая-то маловажная битвочка князька с князьком:
— При какой же, — голосовой удар на «какой», так что дзанкнули стекла, — какой ниве была эта битва, Бугаев?
Название «нивы» — запамятовал.
Поливанов искоса снизу наверх покосился на меня выкатившимся голубым глазом, снимая очки и чеснув очковою спицей за ухом; съел губы, ноздрей запыхтел (дурной знак!).
Я молчал.
— При, — голова с изморщенным лбом затряслась укоризненно очень, — «Нежатиной ниве»:26 довольно-с! — Он выпыхнул из ноздри; и поставил «четыре с минусом» (и это после пятнадцатиминутного гонянья по тонким деталям, которыми я овладел).
Другой раз, свирепейте вковырнув двойку за неуменье перечислить все в книге указанные примеры спряжений, он вызвал меня:
— Бугаев!
Я встал; и отрапортовал:
— Купить — куплю, любить — люблю, кормить — кормлю, ловить — ловлю, потрафить — потрафлю.
— Довольно-с!
И «пять» гигантских размеров с восторгом влепилось в бальник.
В одном случае за тонкое знание «четыре с минусом» лишь за то, что недовыучил никчемнейшую деталь; в другом случае «пять» за легчайшее и никчемнейшее перечисление пяти слов, которые даже без всякой заучки берутся памятью.
Не формалист ли?
И не нащупав тончайшего, неуловимейшего «чуть-чуть», придется сознать, что столь волновавшие нас события поливановских уроков распадаются, с одной стороны, на смешные, несправедливые, почти безобразнейшие чудачества; с другой стороны, на формальные требования, вытравляющие из голов все живое.
И в наружности Льва Ивановича можно было ощупать без чуть-чуть, порхающего красотою одушевления, лишь две крайности: кривляющийся урод и мертвый красавец; застынет в своей мертвой паузе — правильные черты лица; и вспоминаешь: Поливанов, явившийся некогда на первый урок свой в одну из казенных гимназий, поразил красотою, изяществом манер и изысканностью наряда; и в минуты, когда морщины изглаживались и он бездвижно окостеневал, выступала красота этого изможденного профиля; он был воистину и прекрасным «львом», но отощавшим и мертвенным от переутомления (шесть уроков в день, дома ночью — правка бесчисленных тетрадок, чтение корректур, книг, научные занятия: он никогда недосыпал; и оттого: часто просыпал свой первый урок от девяти до десяти); а начнет двигаться — обезьяна какая-то, вопящая и нелепо раздробляющая в осколки монументальные куски мела: ударом в доску.
А кто видел порхающее, одушевляющее «чуть-чуть», связывающее рык и скок с мертвою красотою позы, тому и в голову не пришло бы его увидеть красивым или уродливым, ибо и красота и видимая экстравагантность вылепляли его рельеф, рельеф динамический, вечно текущий интонациями; и этот рельеф был прекрасен в высшем смысле; греки имели термин для выражения высшего сочетания положительных качеств: «калос к'агатос» (прекрасно-добрый)27.
И только в этом термине косо ухватывалось поливановское, нас, как магнит, притягивающее «чуть-чуть».
Мне приходилось когда-то слышать едва ли не каждый день подобного рода замечания о Врубеле:
— Дикое уродство: несосветимый бред!
Так утверждали поклонники Константина Маковского; высшая ступень красоты действовала и на них; но они реагировали на нее, как на бред; и мы, осязая нам данную основную тему Поливанова сквозь всегда летучую ее вариацию, — начинали: либо трепетать, испытывая (да простят мне это выражение!) нечто «мистическое», либо смеяться; но испуг и смех — от недоуменной нервности, от ощущения приподнятости на много тысяч метров над уровнем моря; и строй его педагогических воздействий на нас, как тактика, в нас высекающая то-то иль то-то, казался непонятным; его требование: рассказать не от себя, а от Пушкина, по-пушкински, было апелляцией к процессу нашего вживания в стиль Пушкина (какой же это формализм?); а его импровизация оценок ответов, в сущности, была отрицанием бальной системы, и двойка, полученная у Поливанова, никого не страшила; завтра ее сменяла пятерка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});