Упразднение смерти. Миф о спасении в русской литературе ХХ века - Айрин Масинг-Делич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внешность людей плоти в «Столбцах» соответствует их внутренней сущности; она характеризуется, в терминах М. М. Бахтина, карнавальной «открытостью»: их телесная форма «никогда не самодостаточна, никогда не завершена», потому что постоянно вовлечена в какой-нибудь физиологический акт — они едят, пьют, потеют, совокупляются, вынашивают детей, делают аборты, испражняются и так далее. Их тела стремятся «поглотить мир», но сами оказываются «поглощены» им. В понимании Бахтина, в «карнавальном» мире Рабле физиологическое «сообщение» с внешним окружением приветствуется как жизнеутверждающий акт, укрепляющий связь человека с материальным миром. В «Столбцах» Заболоцкого, однако, «открытое» тело видится поэтом как пугающая незавершенность человеческой формы[187].
Тела плотских людей «Столбцов» не только «открыты», но и, в соответствии с гоголевской традицией («Нос»), легко поддаются «расчленению». Многочисленные калеки, которыми наполнен город, наглядно демонстрируют, как легко «распадается» плоть. Вопреки ожиданиям, они предстают не жертвами войны, а каким-то гротескным подвидом человечества. Один из калек, например, похоронил свои ноги и руки в «могилке» («был поглощен миром») и состоит теперь из одного брюха и большого рта (готового «поглотить мир»). Уродство не мешает ему совершить половой акт со «слепой ведьмой» (37). Эти искалеченные создания не испытывают отвращения к своей изуродованной плоти, а, напротив, наслаждаются своей «частично» сохраненной чувственностью.
Плотское человечество, без всяких сомнений, представляет собой лишь высокоорганизованную разновидность животных, и в этом качестве оно обладает сильным стадным инстинктом. Хотя люди плоти живут изолированно друг от друга и от мира в целом (каждый в собственном «гнезде» или в своей «клетке»), образ жизни у них сходный. Так, в один и тот же утренний час они появляются из одинаковых квартир, одинаково одетые, собираясь сесть в общественный транспорт и принять одинаковые позы:
Но вот все двери растворились,
повсюду шепот пробежал:
на службу вышли Ивановы
в своих штанах и башмаках[188].
Пустые гладкие трамваи
им подают свои скамейки… (39)
Эти Ивановы запрограммированы как консервативной природой, «поощряющей» подчинение стадному инстинкту, так и мещанским обществом нэпа с его косным бытом. Природные инстинкты и приобретенные в быту шаблоны поведения сливаются воедино, и конечный результат этого слияния — «Иванов», смесь животного и марионетки[189]. «Иванов» легко перемещается из сферы общественных установлений и бытовых правил в сферу необузданной сексуальности и обратно. Он с удовольствием «целует девку» (40), а она, в свою очередь, раздевается так же автоматически, как он покупает трамвайный билет. Блудодейство — настолько неотъемлемая часть распорядка дня девки, что без него она просто не знает, что делать и «куда идти» (40). Животное начало вместе с автоматизмом бездушного быта образуют опасное дегуманизирующее сочетание. Видя, как биологический инстинкт сливается с автоматизмом привычки («целует девку — Иванов»), поэт выкрикивает предупреждение человечеству, призывая его выступить на борьбу с этим воистину бесовским союзом (40). Он даже обращается к «свинцовому идолу» города, умоляя его о новом потопе, который «широкими волнами» упокоил бы «этих девок» на перекрестках улиц «вверх ногами» (40). Если Ивановы зальют Новый мир своими безликими массами, великое дело так и останется неосуществленным.
Совершенно очевидно, что «иуды», разменявшие бесценное бессмертие на мелочь эфемерных удовольствий, не годятся для «дела». В «Фокстроте» мы встречаем человека, который предал великое дело спасения ради сомнительных удовольствий вульгарного увеселения и заемной субкультуры. Гавайский джаз и виски побуждают «женоподобного Иуду» (44; ср. [НФ 1: 219]), танцора фокстротов, всю ночь двигаться в состоянии нарциссической самопоглощенности. Он даже не замечает, что у него нет партнерши, и, как заводная кукла, вновь и вновь повторяет нехитрые па фокстрота. Поэт с отвращением описывает зрелище танцующего импотента-автомата, очевидно надеясь, что «штык, летающий повсюду» (38) пронзит этого Иуду, как и всех предателей дела, ради спасения человечества (38).
Психики, или люди души
Одну из категорий психиков в «Столбцах» составляют критики нэповского псевдосоциалистического общества, которое они отвергают, но не в силах изменить. К ней относятся многочисленные городские алкоголики. Им нет дела до «амбара радости» (56), столь милого сердцу «младенцев» и «толстых баб», но они ничего не ищут взамен. Единственное, чего они желают, — бежать от разочаровывающей реальности в мир грез, порожденных алкоголем. Их излюбленные убежища — бар «Красная Бавария» и другие заведения подобного рода, где они погружаются в царящую здесь атмосферу бедлама. «Скребя стакан зубами» (56), они находят, что «бутылочный рай» (23) лучше поцелуев «всякой девки» (57). Эти люди души явно непригодны для восстановления революционных идеалов.
Новобранцы из стихотворения «Пир» — наиболее многообещающая категория «психиков». Эти молодые люди собрались, очевидно, для того, чтобы отпраздновать десятую годовщину революции: в ее честь произносятся тосты и речи. Однако с наступлением позднего вечера ораторы представляют собой все более жалкое зрелище: «трясущиеся волосы», «потные руки», «плоские лица» (38). Чтобы протрезвить пирующих, понадобился резкий осуждающий жест одного из молодых солдат: он разбывает стакан штыком. Свой жест он сопровождает «одическим» (ср. [Турков 1956: 40]) обращением к штыку, провозглашаемому спасителем мира. Этот красноармеец, очевидно, напоминает своим товарищам, что революция в стране и мире восторжествовала далеко не везде и что именно от них, как защитников Советского Союза, зависит ее окончательная победа.
Юный боец, произносящий эту тираду, без сомнения, сам поэт. Он единственный из пирующих солдат понимает, что означает тост во славу революционного действия и как велика была бы потеря для человечества, если бы дело погибло навсегда. Но и он не поднимается до высот своих идеалов. Автопортрет героя говорит о том, что он еще не созрел до выполнения надлежащего долга:
За море стелются отряды,
вон я стою, на мне — шинель
(с глазами белыми солдата
младенец нескольких недель).
Я вынул маленький кисетик,
пустую трубку без огня,
и пули бегают, как дети,
с тоскою глядя на меня (39).
В «Столбцах» присутствуют моменты, когда поэта (лирического героя цикла) одолевают сомнения в самом себе. Он, например, размышляет в тревоге, не поддастся ли и он мещанскому быту, найдя себе «невесту», желающую свить для него уютное гнездышко и превратить его в «Иванова» (40). Его борьба с собственной человеческой природой доставляет ему не меньше мучений, чем некогда усмирявшим свою плоть христианским святым; об этом говорится в стихотворении «Купальщики» (51–52), шутливо, но тем не менее всерьез повествующем об этой борьбе.
Здесь поэт находится в компании купальщиков, пытающихся погасить «пламя» обуревающего их сексуального желания в