Костёр и рассказ - Джорджо Агамбен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Способность-не, однако, не отрицает способность и форму; напротив, через своё сопротивление она в чём-то выявляет их, подобно тому, как манера не просто противодействует стилю, но порой способна подчёркивать его.
Строфа Данте, в данном смысле, представляет собой пророчество, предвосхищающее позднюю живопись Тициана, примером которой может служить «Благовещение» из церкви Сан-Сальвадор[53]. Тот, кто видел это необычайное полотно, не может не поражаться тому, как цвет, тускнеющий не только в облаках над двумя персонажами, но даже на крыльях ангелов, одновременно перетекает в то, что вполне оправданно назвали тлеющей магмой, где «плоть трепещет», а «свет борется с тенью». Неудивительно, что Тициан использовал непривычную формулировку в подписи к данному произведению: Titianus fecit fecit: Тициан эту работу «сделал и переделал» – чуть ли не «передумал делать». Тот факт, что радиография обнаружила под этой подписью обычную формулировку faciebat[54], вовсе не обязательно должен означать, что речь идёт о позднейшем добавлении. Вполне может быть, что, напротив, Тициан закрасил её как раз для того, чтобы подчеркнуть особенность своего произведения, которое, по предположению Ридольфи[55] – вероятно, ссылавшегося на устную традицию, восходящую к самому Тициану, – заказчики посчитали non ridotta a perfettione[56].
Тициан. Благовещение. 1564. Базилика Сан-Сальвадор, Венеция
С этой точки зрения, вполне возможно, что надпись, внизу под вазой с цветами, ignis ardens non comburens[57], отсылающая к эпизоду с неопалимой купиной из Библии и, согласно теологам, символизирующая девственность Марии, могла быть проставлена Тицианом как раз для того, чтобы подчеркнуть особенный характер акта творения, вечно полыхавшего на поверхности холста, – совершенная метафора способности, которая горит, никогда не угасая.
Тициан. Благовещение. Фрагмент
Поэтому его рука дрожит, но эта дрожь – высшее мастерство. То, что дрожит и чуть ли не танцует в форме, – это способность: ignis ardens non comburens.
Отсюда уместность образов творчества, столь часто встречающихся у Кафки, в которых великий художник определяется как раз абсолютной неспособностью в отношении своего искусства. С одной стороны, это признание великого пловца:
Признаю, что мне принадлежит мировой рекорд, но если вы меня спросите, как я его поставил, я не смогу вам дать удовлетворительного ответа. Потому что, на деле, я не умею плавать. Я всегда хотел научиться, но у меня никогда не было такой возможности[58].
С другой стороны, выдающаяся певица мышиного народа Жозефина – она не только не умеет петь, но и пищит слабее, чем подобные ей, и, тем не менее, именно поэтому она «производит на нас впечатление, какого напрасно домогался бы более искусный певец и которое зависит именно от недостаточности её умения и голосовых средств»[59].
Возможно, больше нигде так, как в этих образах, нынешняя концепция искусства как знания или навыка не была столь же радикально поставлена под вопрос: Жозефина поёт, несмотря на собственную неспособность петь, как великий пловец плавает, несмотря на собственное неумение плавать.
Способность-не- это не другой вид способности, отличный от способности-к-: это бездействие последней, результат отключения схемы способность/действие. В этом заключается основной узел связи между способностью-не- и бездействием. Как Жозефина благодаря своему неумению петь лишь издаёт писк, свойственный всем мышам, но при этом сам её писк «освобождён от оков повседневности» и показан во всей своей «истинной сущности», так и способность-не-, приостанавливая переход к действию, нейтрализует способность и демонстрирует её как таковую. Способность не петь – это, в первую очередь, приостановка способности петь и её демонстрация, не просто переходящая в действие, а обращающаяся к самой себе. Это значит, что нет способности не петь, предшествующей способности петь, которая должна аннулироваться для того, чтобы способность могла реализоваться в пении: способность-не- это внутреннее сопротивление способности, не позволяющее ей просто исчерпаться в действии и заставляющее её обратиться к себе самой, превратить себя в potentia potentiae[60], стать способной на собственную неспособность.
Произведение – например, картина «Менины»[61], – создаваемое в результате этой приостановки способности, представляет не только свой объект: вместе с ним оно представляет способность – искусство, – при помощи которой оно было написано. Так и великая поэзия говорит не только то, что говорит, но также сообщает тот факт, что она это говорит, способность и неспособность сказать это. Живопись – это приостановка и демонстрация способности взгляда, как поэзия является приостановкой и демонстрацией способности языка.
В нашей традиции принято мыслить бездействие как некое обособление, обращение способности к самой себе. В известном фрагменте из книги двенадцатой «Метафизики» (1074b, 15–35) Аристотель утверждает, что «мысль [noesis, акт мышления] есть мышление о мышлении [noeseos noesis]»[62]. Формула Аристотеля не означает, что мышление берёт за объект само себя (если бы это было так, образовалось бы – перефразируя логическую терминологию – с одной стороны, метамышление, с другой – мысль-объект, осмысленная, но немыслящая мысль).
Апория, в предложении Аристотеля, касается самой природы nous[63], которая в трактате «О душе» была определена как бытие способности («ум по природе не что иное, как способность», и ничто «до того, как оно мыслит, не есть что-либо действительное из существующего» – «О душе» 429a, 21–24)[64], а во фрагменте из «Метафизики», напротив, определяется как чистое действие, чистая noesis:
А может быть, он мыслит, но эта деятельность мысли зависит от ‹чего-то› другого (ибо то, что составляет его сущность, это не мысль [noesis, деятельность мышления], но способность ‹к мысли›), тогда мы не имеем в нём наилучшей сущности… Если разум не есть мысль, но способность ‹к мысли›, тогда непрерывность мышления, естественно, должна быть для него в тягость[65].
Эта апория разрешится, если мы вспомним, что в трактате «О душе» философ написал, что nous, когда становится в действии каждым из мыслимого, «тогда он точно так же есть некоторым образом в возможности […] и тогда он способен мыслить самого себя» («О душе» 429b, 9–10)[66]. В то время как в «Метафизике» мышление мыслит само себя (то есть имеет место чистое действие), в трактате «О душе» вместо этого речь идёт о способности, которая, в той мере, в какой может не переходить в действие, остаётся свободной, бездействующей и может таким образом мыслить сама себя: нечто вроде чистой способности.
Именно благодаря