В гору - Анна Оттовна Саксе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где же ты, сосед, закупил все это, на аукционе, что ли? — заговорил с ним Озол.
Думинь встрепенулся, и колесо выпало у него из рук; он странно растопырил руки и даже пригнулся, как курица, пытающаяся защитить своих цыплят от налетающего ястреба.
— Собрал на обочинах дорог, — пояснил он неуверенным голосом, пристально всматриваясь в Озола, чтобы убедиться, верит ли тот ему. — Разбросали вещи, словно богатеи. Ах, значит, ты тоже вернулся. Да, лучше, чем дома, нигде не бывает, — пытался он переменить разговор.
Озол видел — Думиню безразлично, что ему ответят, что ему скажут, он занят колесом — как его пристроить на воз с вещами, чтобы снова не свалилось.
— С чего это люди так свои вещи побросали? — Озол внимательно посмотрел на повозку. — Вчера, по пути сюда, я нигде на дороге не видал таких вещей. Неужели кто-нибудь, уезжая, взял с собой дверь, а потом бросил?
Думинь снова растопырил руки и пригнулся. Его даже пот прошиб. Видно было, что ему неловко, как уличенному в шалости школьнику, который всегда умел казаться примерным.
«Чего я с ним тут вожусь! — сказал себе Озол сердито. — Уж потом разберутся».
Даже не попрощавшись, он повернул на дорогу, охваченный невольной неприязнью. Что за человек! Недалеко рвутся снаряды, а он подбирает на дорогах всякий хлам. Старик Пакалн — тот хоть спешит рожь убирать, чтобы у людей хлеб был, а этот разъезжает.
Озол подходил к имению. Еще издали он увидел, что во дворе уже нет подорванных машин. Увезены. «Кто знает, может, Думиню понадобились», — усмехнулся ой.
От озера дорога поворачивала к небольшому двору Лициса. Стройные сосны на берегу озера были сплошь вырублены. Деревья распилены на дрова, которые немцы не успели увезти. Дом Лициса прежде защищала тень леса, теперь он смотрел окнами на бурые пни. На поле во ржи уже хлопотали люди. Женщина косила близ межи, мужчина возился у жнейки. Увлеченные работой, они на заметили Озола.
Озол растерялся. «Как обратиться к ним? — думал он. — Может, сказать — «бог в помощь», — мелькнула у него ироническая мысль, но он сдержался. Салениек мог бы обидеться, приняв это за намек на изучение теологии и карьеру законоучителя. Все же надо было что-то сказать, иначе получилось бы, что он подслушивает чужой разговор. Жена Салениека — дочь Лициса Лайма — подошла к мужу со снопом сжатой ржи, оперлась на грабли и сказала:
— Роби, мы начинаем здесь хлеб убирать, а что если немцы вернутся?
— Не вернутся, — спокойно ответил Салениек.
— Ну, а если все же?
— Тогда мы переедем на другую сторону, — не поднимая головы, ответил Салениек.
— Но ты ведь помнишь, что писали в газетах… — в голосе Лаймы слышалась тревога.
— Это то же самое, что пасторы рассказывают о страшном суде, — угрюмо усмехнулся Салениек.
Озол понимал, что слишком долго остается незамеченным, и прервал их разговор, пожелав доброго утра. На него уставились четыре глаза — два голубых, испуганных, и два серых, смелых и пытливых. Салениеки тоже поздоровались, потом наступило молчание. Озол почувствовал себя виноватым. Раз он подошел, то ему следовало бы первому завязать разговор. Но он не мог найти нужных слов, он даже забыл, зачем он, собственно, сюда завернул, что собирался сказать Салениеку и что хотел услышать от него.
— Хозяин волости вернулся, — наконец нарушил молчание Салениек. В голосе Салениека Озолу послышалось удовлетворение, словно его приезд избавлял волость от опасности.
— Я как раз для того и приехал, чтобы подыскать хозяина для волости, — ответил Озол. — Быть может, вы поможете мне?
— Пойдемте, поговорим. — Салениек пригласил гостя в дом. Он ввел его в свою комнату, извинившись за беспорядок. — Пока мы прятались в лесу, — усмехнулся он, — немцы наводили здесь свой «новый порядок». К счастью, они не нашли ящиков с книгами, зарытых мною в землю, — он указал на три больших ящика, стоявших друг на друге в углу.
— Странно как-то получается, — продолжал Салениек, улыбаясь, — книги — это такие вещи, которые меньше всего хочется потерять, но их все же с собой не возьмешь. Тяжелы, как камень. Приходится отдавать предпочтение хлебу и одежде, хотя и начинаешь сам себя презирать за это — словно бросаешь на произвол судьбы своих лучших друзей. Пока кругом спокойно, ты с ними беседуешь, берешь от них все хорошее, но в минуту опасности бросаешь, думаешь о желудке. Я благодарен вам, что зашли ко мне, — вдруг сказал Салениек, глядя в сторону.
Озол вспомнил о своем намерении, побудившем его прийти сюда к человеку, прошедшему столь пестрый жизненный путь, — в продолжение многих лет он отказывался, от всяких должностей, суливших ему более легкую жизнь, и вернулся к исходной точке — к земле и физическому труду.
— Мне хотелось бы знать, — начал Озол, пытаясь поймать взгляд Салениека, — и я прошу вас быть совершенно откровенным… Считаете ли вы, что все угнанные немцами действительно никак не могли спрятаться? Быть может, они уехали из боязни, что все, что писали и говорили о нас, правда? То есть, они поверили этому?, И почему, например, остались вы? Не поверили немцам, или же из-за безразличного отношения к жизни?
— Вы задаете сразу слишком много вопросов, — Салениек, задумавшись, помял пальцами папиросу, предложил Озолу закурить, после чего закурил сам. — Я могу с-уверенностью утверждать, что восемь десятых жителей вы нашли бы на месте, если бы жандармы с собаками и нашими же шуцманами не выгнали их из домов и лесов. Вера — это очень своеобразная вещь, — усмехнулся он. — Людей трудно отучить от глупости: верить именно тому, чего нельзя доказать и чего они не видели своими глазами. Расскажите кому-нибудь нечто совсем невероятное, и вы увидите, что человек будет пересказывать это другим с такой убежденностью, будто сам все пережил. Пожалуй, прав Анатоль Франс, когда говорит: ничто не является столь долговечным, как человеческая глупость.
— Вы увлекаетесь Анатолем Франсом? — вырвалось у Озола.
— Да, — Салениек сделал вид, что не заметил удивления, прозвучавшего в вопросе