Скандальная молодость - Альберто Бевилакуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они успокоились только тогда, когда появилась Тучка. В ней навозницы были уверены, и наступило молчание, глубоко поразившее Комиссаров. Некоторые привычно посмеивались про себя идиотским и жалким смехом. Вот последнее воспоминание, которое у меня осталось о молодой Тучке: в оранжевом платье, ярком, как и широкий лакированный пояс, она шла, раздавая приветствия направо и налево с выражением фальшивого сострадания, с видом победительницы, которой победа не принесла счастья.
Перед Комиссарами она повела себя точно так же, как в те вечера, когда на паромах Гьяре поджидала появления лодочников со стороны Риве деи Фальки; с той же ловкостью комедиантки, с которой вела себя со мной в Купели Крови.
После этого она показала себя совершенно безжалостным свидетелем.
Она обвинила их, перечислив все преступления и продемонстрировав, что их предполагаемая святость была преступлением еще более тяжким.
С тех пор я редко слышала что-нибудь о Тучке, и могу сказать, что снова увидела ее только в 45-м, когда ее арестовали за принадлежность к печально известной банде Сервенти, члены которой в Сакка Сардовари вырывали партизанам ногти и делали инъекции бензина.
Ее заставили собственными коленями пересчитать все сорок восемь понтонов моста в По дель Толле и заперли, вместе с другими подсудимыми, в Полезине делло Скьявоне.
Утро было туманное, и я шла, держась за решетку. Чья-то рука, совсем слабая, схватила меня за рукав. Еще до того, как я повернулась, Тучка спросила:
— Узнаешь меня?
Я не знала, что она была среди арестованных накануне, которые теперь сидели со связанными руками прямо в грязи. На ней было мешковатое мужское пальто, и к тому же все лицо у нее распухло. И все-таки я ее узнала и остановилась, не говоря ни слова и пристально глядя на ее содранные до мяса колени.
— Я — Тучка, — сказала она.
Это казалось мне абсурдом. Должно быть, она прочла мои мысли, потому что повторила давнюю свою фразу:
— Я волшебница, я знаю.
Тогда я солгала:
— Ты меня с кем-то путаешь. Я тебя никогда не видела.
Впрочем, я развязала ей руки, вывела за ограду и приказала:
— Шагай вперед.
На ступеньках одной из церквей сидели те, кто вскоре должны были стать ее палачами. Она помахала им рукой, потом посмотрела поверх них куда-то вдаль и пробормотала:
— Одинокие деревья под звездным небом…
И все. Но, когда я тоже взглянула на безмолвные деревья, у меня возникло впечатление, что я ее дослушала до конца, эту песню долины По близ Венеции.
Ее вырвали у меня из рук, чтобы остричь наголо и раздеть.
Я только один раз заглянула в дверь и увидела, как она сидит перед зеркалом, и ее, уже седые, волосы падают из-под ножниц ей на плечи, покрытые синяками.
Пока пленников везли на лодке в заросли тростника, мы, не отрываясь, смотрели друг на друга. И я думала, что время в Ветвях стало для меня временем открытий. Луизе Иларди было за пятьдесят, но из всех тел, повешенных на берегах Каʼ Дзулиани, ее тело выделялось каким-то странным сиянием.
И люди с удивлением восклицали:
— Можно себе представить, какая она была в молодости!
III
Человека, который шел из мира, звали Альчесте Гросси, и родом он был из Гвасталлы.
Он никогда не расставался с двумя картинками, которые давали ему ощущение смысла собственной жизни: на первой был изображен неизвестный молодой человек, на второй — разрушенный землетрясением город.
Когда он смотрел на молодого человека, ему казалось, что с величественной и недостижимой высоты тот обращается к нему, как к ребенку, пораженному невозможностью приспособиться к действительности взрослых, давая понять, что дальнейшее его существование будет всего лишь приложением к так и не определенному возрасту, лишенному даже прелестей детства. Его обличающее очарование начиналось с головного убора, залитого отблесками лампы, которой на картинке не было. Не какую-то обычную земную лампу он себе представлял, но лампу в руках Божиих. И это заставляло думать, что неизвестный шел из ночи без сумерек и без рассвета. В его глазах и линии рта было целомудрие открытия некоей таинственной родины, и именно в силу своей сдержанности это чувство принадлежности приобретало большую силу и глубину; оно было исполнено таинственной музыкой, которую Альчесте Гросси, как ни старался, не слышал.
К этой музыке он был глух, возможно, навсегда.
При землетрясении он оказался главным действующим лицом и одним из первых спасателей.
Он вновь видел, как рушатся дома старых фламандских купцов, дворцы пятнадцатого века. Из окон вылетали куски голубой и золотой парчи. Замок на вершине холма исчезал с лица земли, розарии разрывались на части и взлетали в небо. Он оказывался окруженным беженцами; взбирался по веревочным лестницам в развороченные жилища; рисковал ослепнуть от дождя искр, быть раздавленным каменными глыбами. Полы, выложенные железными листами, рассыпались в пепел у него под ногами. Он сжимал в руке смоляной факел и устремлялся на поиски, удаляясь от своих товарищей, не обращая внимания на их призывы. Он спотыкался о мертвые тела, одинокие или слившиеся в последнем объятии. Он брал приступом разрушенный город, подталкиваемый гордыней непобедимого спасителя и одновременно не менее неудержимой жаждой разрушения. Он многих спас, но гораздо чаще ему пришлось прижимать ухо к груди тех, в ком жизнь уже угасла.
Он не видел иного будущего для себя. И для Европы, куда он возвращался, тоже.
Он сошел с поезда в Парме и обнаружил, что на вокзале никого не было. Между рельсами кусок полотна, рядом — флажок, обозначающий опасность. Он приподнял материю: под ней был труп.
— Красная неделя! — воскликнул какой-то старик, который нес охапку флажков, и исчез за путями.
— Ты кто? — спросил его офицер-таможенник.
Прежде чем ответить, он сосредоточился, чтобы забыть языки мира, которые сбивали его с мысли:
— Я здесь проездом.
— Имя, фамилия?
— Меня называют Фламандцем. Настоящее имя Альчесте Гросси.
На столе лежало ружье. Тачка с оружием и окровавленным бельем стояла во дворе таможни, в пустоте, которая остается после набега мародеров. Из груды беспорядочно набитых в чемодан вещей офицер извлек свернутую в трубку карту.
— Это что? — спросил он, с подозрением разглядывая ее.
— Дорога Солнца, — ответил Фламандец. — Большая Дорога в Перу. Самая длинная в истории человечества, — объяснил он, и перед его взором снова предстали долины и горы в прозрачной голубизне, и приветствующие его governatores с серебряными жезлами: — Я ее восстанавливал. И в Перу знают мою работу: как везде, где существуют земля мертвых и земля живых. — Тачка уныло стояла во дворе. — Здесь, наоборот, земля только одна.
— Я тебя не понимаю.
— Оно и к лучшему, лейтенант.
— Знаю я вас, — продолжил офицер, не веря ему. — Приезжаете и взрываете мосты.
Однако карта была не похожа на карту Пармы. На ней действительно змеилась линия, стремящаяся в бесконечность.
— Хорошо замаскировался, — упорствовал таможенник.
— Значит, ты за Корридони? За Де Амбриса? — Он уловил совпадение: — Тебя зовут так же, как и Де Амбриса.
Фламандец покачал головой. Офицер вынул из чемодана статуэтку, изображающую короля.
— Знаю я вас, — с сарказмом заявил он. — Вы приезжаете, чтобы убивать королей. Таких, как Умберто. Значит, ты анархист?
— Я не анархист. А это Ваал, могущественное и древнее божество. Он вылечил меня от малярии, и я работал и на его земле, чтобы извлечь на свет Божий его сокровища. И в Египте тоже. Одна из пирамид мою работу помнит.
Он рассказал ему о Саргассовом море. О Пагане, городе тринадцати тысяч храмов. О дамбах Голландии и Асуанской плотине. О Северном море с песчаными островами, которых высокие приливы в равноденствие поглощают почти целиком. Они тоже знали его руку.
Офицер впился в него взглядом, словно пытаясь определить, нет ли в его словах насмешки. Фламандец выдержал взгляд совершенно спокойно.
— Почему ты вернулся?
— Из-за беспокойства, которого и сам не понимаю.
— Человек тратит всю жизнь на то, чтобы болтаться по свету, и возвращается в самый разгар революции только по этой причине?
— Нет.
— Вот видишь? — обрадовался офицер.
— И из любопытства тоже, — лаконично добавил Фламандец. Он показал свои огромные ладони. Лиловые мозоли, загрубелые, как воловья кожа. — Не волнуйся, таможенник. Мое оружие — это они и работа. Мои пророки — вещи, ибо, изменяя их, человек, в меру сил своих, оставляет память о себе.
— Значит, ты думаешь, что рабы тоже необходимы?
— Да. И становлюсь в один строй с ними.
— Иди, — сказал тогда офицер. И, вполне удовлетворенный, вернул ему чемодан.
Бродя по Парме, Фламандец увидел, что с моста сбрасывают статую Сан Джованни Непомучено. Он хладнокровно подумал: сегодня девятое июня четырнадцатого года, завтра у меня день рождения, сорок два. Он не видел для себя никакого способа его отпраздновать. Часовню охватил огонь, но оставался гранитный алтарь, который не могли сдвинуть вчетвером. Он один столкнул его в воду.