Скандальная молодость - Альберто Бевилакуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это прекрасно понимала надзирательница Луиза Иларди по прозвищу Тучка, да упокоится ее душа с миром.
Эта Иларди особо выделяла меня, и, чем больше я ее провоцировала, тем меньше она меня наказывала; она была счастлива, если у меня была температура, потому что, как она говорила, температуру нужно утешать, как грусть, и ложилась ко мне в постель, и мы засыпали вместе, впрочем, вполне невинно. В общем, она окутывала меня своими руками и уговорами, повторяя: я — волшебница, я знаю, так поговори же со мной.
Я понимала, что она поступает так из каких-то своих соображений. Но притворялась она так здорово, что я раскрывалась перед ней и даже призналась в своем страхе: я боялась, что маленькой девочке мужчины могут напустить в голову пауков и болезненные сны, и мысли, пятящиеся назад, как раки; их можно увидеть в испражнениях, и от этого некоторые навсегда сходят с ума.
Мы стояли во дворе, прислонясь к стене, и Тучка отвечала мне не словами, а песенками вполголоса, песенками, как она говорила, долины По близ Венеции, куда лодочники, гордые, как турецкие капитаны, возвращаются из вечного плавания и из манящего моря, чтобы утешить своих жен. Потом я переставала ее слышать, и Иларди таяла, как облачко; ее фигура в белом переднике, обыкновенная и все-таки таинственная, проскальзывала сквозь развешанные на просушку рыболовные сети, или в одиночестве бродила по пескам, или растворялась в лучах солнца, заливающего понтонные мосты.
Она ждала своих тайных путешественников, поставив ногу на швартовную тумбу и опираясь рукой на колено.
Наблюдая за ней в эти мгновения, я открывала в ее лице такую жестокость, которую не могла скрыть даже яркая красота тела; привыкшая постоянно смеяться, оставшись одна, она лишь печально улыбалась сама себе. Что ей мешало быть тем, чем она казалась: живой и жадной до жизни, готовой погнаться за любой волной, словно дельфин?
Сестры ее не увольняли, хоть она тоже называла их навозницами, и они прекрасно знали, что Тучка отдается лодочникам на понтонах и каждую ночь, выходя в район Габбиони, превращается в неотразимую шлюху. Быть может, ее терпели за ловкость, с какой она давала понять, что ей известны секреты того мира, желание обладать которыми заставляло навозниц рыдать по ночам на своих койках.
Что до нас, то она провоцировала нас самыми странными способами, выставляя свое тело напоказ перед нами, заключенными. Я помню, как она спускалась по наружным железным лестницам, подвешенным к фасаду, как рельсы подвесной железной дороги, в то время как внизу, во дворе, навозница — любительница пения дирижировала хором, благодаря трех Марий уж не знаю, за что, разве что за это одиночество, сгрудившееся вокруг сухого и серого, несмотря на весну, дерева; и мы ждали, чтобы Тучка спустилась до уровня наших глаз, и тогда ее ножки, как у балерины, под коротким фартуком казались еще более длинными, и от них исходило сияние, как во сне; это были ноги одновременно непристойные и чистые, они навевали нам мысли о свободе. Все, включая навозницу — любительницу пения, прекращали петь и молча следили за Тучкой, которая парила над нами, величественная, как цапля.
Навозницы видели ее во сне на носу своего Буцентавра. Или пытались подражать ее естественности, но результат всегда оказывался непристойным.
Они смеялись, когда Тучка запиралась в подвалах и ослепляла их, поднося лампу к решетке, если они подсматривали за тенями тех, кто разговаривал или пил с ней, может быть, это были мужчины, а может быть, никого и вовсе не было; и само лоно Облачка, инфернальное и материнское, с густым треугольником волос, исчезало так быстро, что оставляло их в замешательстве. Они смеялись, когда она с небрежным изяществом заявляла какой-нибудь из них: смотри, влюблюсь и женюсь на тебе; на это следовал любезный ответ: кто про что, а вшивый… Бывало и так, что она ходила по «Пию V», держа перед собой взятое из столовой распятие и приказывая: целуйте мужчину-хозяина; и они целовали.
Они следили за ней, когда она раздевалась в поле и вешала фартук на ветку. Они слушали ее дыхание, которое уносилось поверх изгородей, дыхание ее желания, становившегося огромным, как небо, словно ею одновременно овладевала сотня ее лодочников, на самом же деле оказывалось, что она просто поймала и душит куницу.
И тогда навозницы смеялись.
Тучка присутствовала на церемониях Купели Крови, сидя с краю и возмущаясь, что мы ведем себя, как трусихи, и позволяем пожирать наши души шакалам; начальство предупреждало ее, что в нашем присутствии не следует говорить подобные вещи, но она отвечала: лучше мы, чем власти и суды. С тем же сарказмом она в день поминовения усопших возлагала на ванну букетик белых цветов.
Был август 13-го. Мы оказались во дворе одни, лето превратило все в пустыню, жара стояла дикая. Тучка кивнула на окна Купели Крови, с заговорщической улыбкой заявив:
— Там секрет.
Но когда мы поднялись, я увидела только огромную комнату; в ней никого не было, и стояла абсолютная тишина; напрасно я впивалась взглядом в стены (на них углем были нарисованы черти), в ванну с возвышающимся над ней распятием, пустота внушала отчаяние, от которого сжималось горло.
— А в чем секрет? — Спросила я.
— В том, что я тебя обманула.
— Нет, — решительно возразила я. — Ты ошибаешься, Тучка. Потому что я знаю твой секрет.
Она разразилась смехом. Своим животным смехом, смехом повелительницы.
Я объяснила, что, хотя секрет мне и известен, я ей благодарна за то, что она пела мне песни долины По близ Венеции. Я молча ждала. В ней была легкость, легкость движений, которая меня очаровывала. Сумею ли я, подумала я, двигаться так же женственно, как Тучка? Лгать с такой же легкостью? Встречусь ли я когда-нибудь с заклятьем и тайнами Био, навстречу которому, бросая вызов смерти, она идет ночью по плотинам Тамелотты?
Она вошла в Купель Крови. И начала раздеваться, развешивая одежду по краю ванны и напевая шуточную песенку, в которой говорилось о красоте и о том, какую печаль она приносит, если ею не пользоваться. Особенно детской красотой, которая сопровождает нас до самой смерти, потому что она заперта внутри нас, как в золотой шкатулке, и не подвластна ничему.
Когда она сказала, чтобы я к ней присоединилась, я вспомнила, что уже много дней пот течет по моему телу под формой, и тоже начала вполголоса и с иронией напевать песню долины По близ Венеции. Она встала на колени. Я обошла ее, не снимая тяжелых кожаных ботинок. Я слышала, как стучат гвозди и нарочно шаркала по металлическому дну. Странным образом нагота Тучки сделала мою одежду более тяжелой, и в какой-то момент мне показалось, что форма меня душит.
Она сказала, чтобы я до нее дотронулась, и я положила руку ей на плечо. Не для того, чтобы угодить ей, ибо она оставалась тем, чем была, а я тогда дотронулась бы до любой, даже самой жалкой, живой плоти, а потому, что испытывала ужас перед любой формой, которую люди носят и будут носить, и еще потому, что Тучка была красива, а я стану еще красивее.
Ничто на свете, настаивала она, не могло в тот день сделать наше одиночество глубже, уж тем более не распятие, которое нелепо глядело в ванну, не черти навозниц и весь потусторонний мир, включая барабан буку с перекрещенными палочками.
В первый раз я увидела себя в своем теле: я открывала его вместе с ней с таким же удивлением, с каким, пересекая старое русло Гьяре, где, как говорят, весна приходит три раза в год и урожаи на редкость обильны, ты вдруг замечаешь корень или ветку в форме тела, которые выпускают на волю неизвестные желания, именуемые дзане, то есть противные естественному порядку вещей. Я подумала обо всех тех созданиях, которые, в силу того, что являются тем, что они есть, и понимают это, не нуждаются в жалком отчаянии Тучки.
Такими были мои фантазии, а она целовала меня, и мне тоже хотелось бы овладеть собой властным движением руки.
Через несколько недель состоялось первое разбирательство по поводу скандала в «Пие V». Навозниц грузили на баржи, как овец. Река покрылась их стадами, которые вопили молитвы к Деве Марии с такой яростью, что полицейские приходили в смятение. В залах суда голоса Комиссаров оказывались погребенными под молитвами, которые распевались, как романсы. Стоило только призвать к спокойствию, как вмешивались защитники, которые, со своей стороны, кричали: вам не удастся воспрепятствовать отправлению молитвы; и, обращаясь к навозницам: молитесь, пожалуйста, молитесь громче.
От молитв, казалось, вот-вот рухнет потолок.
Молитесь, возражали Комиссары, в тишине души и сердца.
Каждый молится, как может, смеялись защитники, для Бога форма не имеет значения.
Так мы прошли перед ними, пытаясь понять хоть что-нибудь из вопросов, которые нам задавали; но стоило начать давать показания, как со скамей, заполненных навозницами, неслась молитва к могущественной Деве, которая звучала, как угроза, так что призыв Комиссаров соблюдать тишину относился к нам и только к нам, и мы молча возвращались на свои места.