Внутренний строй литературного произведения - Инна Альми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В жертву памяти принесена жизнь – не монотонное существование аскета, но жизнь человека, открытого всем сферам эмоционального пространства. Тональность стихотворения задана начальным максималистским «все». Следующая за ним поэтическая исповедь выделяет вершинные моменты целой полосы бытия. Они только названы: сила чувств диктует ударную лаконичность речи. Эти моменты контрастны. Намечая полюсы, они призваны передать полноту существования – всеобъемлемость приносимой жертвы. Стихотворение не отражает процесса протекающего времени. Это своеобразный срез одного временного пласта. И, тем не менее, всю миниатюру прочерчивает линия стремительного лирического движения. Его мелодия определена нарастающим ритмом страстной речи. Повторяются синтаксически однородные моменты – параллельные фразовые образования. Но монотонии нет: от нее избавляет течение смысловых вариаций. В центре стихотворения – едва уловимый сдвиг. С концом первого четверостишия меняется логический уровень перечисляемых понятий. «Голос лиры», «слезы девы», «трепет ревности» отражают пласт жизни более конкретный, более непосредственно связанный с памятью о ней. «Славы блеск»; «мрак изгнанья»; «светлых мыслей красота» – пласт иной, гораздо более широкий. Переход от одного к другому влечет за собой логическую неувязку (<…> в жертву памяти твоей <…> мрак изгнанья <…>). Но мы не замечаем ее, поскольку чувствуем не формальный, а синтетически эмоциональный смысл сказанного. В стихотворении не случайно отсутствует строфическое членение. Растущее напряжение речи не позволяет остановок больших, чем обычная пауза в конце строки. Вплоть до финала не ослабевает страстная энергия, заданная начальным магическим «все»; финал – вершина и в какой-то мере разрешение чувства. Выхода не дано. Но мотив мщенья, единственный среди всех, психологически расшифрован (<…> «мщенье – бурная мечта ожесточенного страданья»). Самая возможность объяснения несет в себе момент овладения чувством, частичного освобождения от него, приходящего в процессе художественного постижения. Так, мщение – максимально дисгармоничное состояние – обретает роль завершающего гармонического аккорда. В финальных строках торжествует полная симметрия параллельных образований; их сливает затихающая мелодия открытого «а» («мечта… страданья»). Особая концентрированность формы и выражения, свойственная миниатюре, позволила, собрав воедино всю полноту противоречивых эмоций, придать им значительность поэтического итога.
Четкая композиция – общее свойство пушкинской миниатюры. В его лирике достаточно редки стихотворения, в которых структура почти неощутима. В этом случае миниатюра почти сливается с лирическим фрагментом. Среди них сегодня наиболее известны «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…» или «Я думал, сердце позабыло…». Неясно, в каком статусе мыслил их существование сам автор. Возможно – в качестве черновых отрывков. Либо видел в них завершенные произведения. Думается, именно так поэт расценивал два стихотворения 20-х – 30-х годов: «Лишь розы увядают…» и «Когда б не смутное влеченье…». Первое я уже анализировала специально[54]. О втором будет сказано несколько слов в настоящей работе: оно представляет собой особый вариант миниатюры.
В недошедшем до нас беловом автографе стихотворение «Когда б не смутное влеченье…» сопровождалось пометой: «1833, дорога, сентябрь» (III, 320). Это авторское примечание свидетельствует о том, что в основу произведения положен биографический факт. В поэзии он отразился с непосредственностью дневниковой записи (хотя и вне бытовых подробностей). Все стихотворение – моментальный снимок пережитого. Итоговость, обычно характерная для миниатюры, в данном случае отсутствует. Соответственно исчезает и необходимость в ощутимой рациональной конструкции. Такая форма на общем пространстве пушкинской миниатюры – явление единичное. Чистый импрессионизм так же мало свойственен художественному сознанию поэта, как и обнаженная рассудочность. С начала же 30-х годов Пушкин вообще почти отказывается от миниатюры свободной формы, предпочитая ей тип надписи, созданной Дельвигом. Этот поворот, очевидно, был обусловлен тем общим тяготением к объективным, эпическим формам лирики, которым отмечен поздний реализм поэта. По убедительным наблюдениям И. М. Тойбина, это реализм синтетического характера, художественное мышление, в основе своей родственное легенде, мифу, библейской притче. Пушкинская миниатюра 30-х годов в главных принципах отражения мира близка произведениям этого типа. Она либо воплощает идеал пластического, телесного совершенства (надписи к статуям), по самой природе своей обобщенный, стоящий над будничным правдоподобием. Либо воспроизводит такие моменты душевной жизни, которые воспринимаются как общечеловеческие, образцовые, а потому вечные. Вот один из них:
Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила,К ней на плечо преклонен, юноша вдруг задремал.Дева тотчас умолкла, сон его легкий лелея,И улыбалась ему, тихие слезы лия [III, 329].
В содержании эта миниатюра не имеет ничего специфически эллинского. Ослаблен и безусловный критерий антологических стихотворений Пушкина 20-х годов – канон красоты. Теперь для поэта главная установка надписи – вывести происходящее из цепи времени, указать на его всечеловечность.
Поздняя лирика Пушкина в ее вершинных произведениях как бы обнажает основы бытия, говорит о неких изначальных пластах жизни. Это определяет простоту и величавость ее общего тона, неуловимую близость формы таких разных произведений, как «Памятник», «…Вновь я посетил…», и «Труд», и «Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила…». Жанр надписи не только органично вписывается в общий круг этой лирики, но с наибольшей определенностью – как бы в пределе – воплощает главные ее тенденции.
Итак, пушкинская миниатюра поражает полнотой и многообразием тем, тональности, форм. Указать общие черты этого жанра (кроме уже названных), признаки не просто миниатюры, но именно миниатюры пушкинской, – крайне трудно. Главным свойством, объединяющим такие крайние ее формы, как лирический фрагмент и антологическая надпись, можно считать преобладание момента эмоционального, созерцательного, даже объективно-повествовательного над элементом чистой мысли. Это поэзия душевных итогов. Ее обобщенность – в своеобразной изначальности самих художественных фактов, но не в обнаженном их анализе; ее лаконизм создается максимальной верностью деталей, предельной сдержанностью в их отборе, – а не целеустремленностью размышлений, абстрагирующих истину. В этих чертах корень различий, отделяющих миниатюру Пушкина и его художественную манеру в целом от художественной манеры одного из самых ярких его современников – от Баратынского.
6Миниатюры Баратынского, поэта, отмеченного знаменательными пушкинскими словами: «Он у нас оригинален, ибо мыслит» (VII, 221), чаще всего являют собой своеобразную формулу мысли. Разрабатывая по преимуществу интеллектуальные тенденции слова, поэт, как правило, оставляет в стороне его пластические возможности. Может быть, поэтому в 20-е годы он почти не был затронут общим увлечением эллинизмом. Мифологический колорит ранних его стихотворений – легкая декорация, восходящая не к Овидию и Катуллу, а к «нежному Парни». Не связана с освоением форм античности и миниатюра Баратынского. В его творчестве она возникает как трансформация карамзинских традиций, следствие двух жанров – элегии и альбомной безделки.
Психологические и философские элегии Баратынского, отличаясь аналитической точностью либо риторической торжественностью, во многом нарушали канон жанра. В перспективе это были произведения свободной лирической структуры. Однако прямого перехода от элегии к лирике такого типа в творчестве Баратынского не произошло. В силу целого ряда литературных воздействий поэт отказался от элегии прежде, чем выработал для себя приемы непосредственного выражения лиризма. Поток его элегий обрывается в 1824 г., а принципы внежанровой лирики утверждаются лишь с конца 20-х годов. В эти промежуточные, кризисные для Баратынского годы миниатюра – одна из преобладающих форм его поэзии. От элегии она наследует характерный тематический комплекс – мотивы разочарования. Однако композиционные, стилистические принципы воплощения этой темы здесь иные.
Побеждая умом сердечное чувство[55], поэт коренным образом перерабатывает свои ранние стихотворения. Именно таковы «Разлука», «Размолвка», «Поцелуй». Традиционная элегия обретает в них форму миниатюры. Обычно свойственная элегической поэзии напевность повторов, протяженный, «сладостный» стих уступают место предельно четкому изображению наиболее существенных моментов того или иного душевного состояния. В те же годы, однако, миниатюра возникает у Баратынского не только в процессе перестройки ранней любовной лирики. Поэт создает и вполне новые ее варианты. Тематически эта миниатюра близка его философской элегии начала 20-х годов. Но, обращаясь к уже привычным для него мотивам (подробно они развернуты в стихотворениях «Две доли», «Истина», «Череп»), Баратынский жестко концентрирует характерную для них аллегорическую образность. Вот одно из произведений этого рода: