Внутренний строй литературного произведения - Инна Альми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совсем иначе тратит свои восемь строк Марина Цветаева. Не менее чем Пастернаку ей известна неудержимость страсти. Миниатюра, однако, оформляет у нее совсем иной жизненный расклад, принципиально иную необходимость – неспешные размышления
О сущности поэтического назначения:
Руки, которые не нужныМилому, служат Миру.Доблестным званьем Мирской ЖеныНас увенчала – Лира.Много незваных на царский пир, —Надо им спеть на ужин!Милый не вечен, но вечен – Мир.Не понапрасну служим [68].
Сразу же замечается грамматическая форма «мы» в значении «я» – один из знаков повышенной серьезности речи. Непривычен и связанный с этой манерой высказывания образ лирической героини. Разумеется, интонация Цветаевой всегда узнаваема. Но в данном случае перед читателем не хорошо ему знакомая женщина, вызывающая на единоборство все жизненные препятствия и в чем-то даже удовлетворенная нерешимостью собственной задачи. В стихотворении звучит голос величавой Мирской Жены, способной поведать людям о главном. В такой способности – природа самооправдания, право поэта на причастность к истине, к какому бы из сражающихся станов он себя ни причислял.
О собственном главном «векам, истории и мирозданью» говорил Маяковский. И он итожил свой путь, не отказываясь в некоторых случаях от сложившейся меры итога – восьмистишия. Только внешне оформлял его по-своему:
В авто,последний франк разменяв.– В котором часу на Марсель?Парижбежит,провожая меня,во всейневозможной красе.Подступайк глазам,разлуки жижа,сердцемнесентиментальностью расквась!я хотел быжитьи умереть в Париже,Если б не былотакой земли —Москва.[69]
В этом лиричнейшем из творений Маяковского совместились самые разные психологические моменты: импрессионистское мгновение, всплеск чувства, прикрытого мальчишеской грубостью, четкость душевного итога.
У поэтов, близких Маяковскому, миниатюра стала формой, пригодной для «лозунгов-рифм». Но этот поворот вовсе не завершил ее развития, как и не принес с собой ожидаемой унификации. Ведь поэзия, как известно, «пресволочнейшая штуковина, существует, – и не в зуб ногой». Среди многих более поздних авторов миниатюры наиболее интересным, пожалуй, был Маршак: он вернул ей величавое звучание древней надписи:
Дорого вовремя время,Времени много и мало.Долгое время – не время,Если оно миновало[70].
Показательно, что поэт новой эпохи не обратился к канону – форме Дельвига; воссоздание классического колорита оказалось возможным и при посредстве других приемов. Как бы то ни было, но старая форма жива. А это значит: изменяясь, жанр сохраняет нечто неразложимое, лежащее в его основе.
1969, 2008
«Зимнии вечер» А. С. Пушкина
«Зимний вечер» принадлежит к первому ряду пушкинских лирических созданий. Стихотворение более чем известно. О нем говорится (с разной степенью детализации) во всех общих трудах о поэте. Есть и отдельные работы, посвященные «Зимнему вечеру». Художественный смысл произведения в целом интерпретируется А. Ф. Белоусовым[71]. Композиционную структуру стихотворения исследует Ю. Н. Чумаков[72]. Его литературное окружение, как и фольклорные песни, близкие тем, что упоминает автор, рассматриваются в статье В. А. Кошелева[73].
И все же положение с восприятием этого пушкинского шедевра вряд ли можно считать вполне благополучным. Повышенная известность творения искусства чревата собственным негативом. Его стоило бы назвать издержками избыточного знакомства. Привыкание гасит слух; начинается выветривание смысла вещи. Шедевру грозит опасность стать хрестоматийным текстом – высказыванием, где кажущаяся ясность рождает ложное чувство безмыслия.
Ощущение этой мнимой пустоты остро схвачено в одном из боковых эпизодов романа «Мастер и Маргарита». Персонаж Булгакова, маленький поэт Рюхин, страдая от внезапно нахлынувшего понимания собственной бездарности, пытается разгадать секрет пушкинской славы – «удачливости», по собственному его выражению. Она представляется ему (как пушкинскому Сальери – слава Моцарта) фантастически неоправданной, а значит, несправедливой, «…Какой бы шаг он ни сделал в жизни, – думает о Пушкине Рюхин, – что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе. Но что он сделал? Я не постигаю… Что-нибудь особенное есть в этих словах: «Буря мглою…». Не понимаю!..»[74].
Автор романа, в отличие от своего героя, вполне постигает то, чего Рюхин понять не в силах. «Зимний вечер» для Булгакова – стихотворение интимно близкое. На пространстве его произведений оно возникает неоднократно (песня юнкеров в «Днях Турбиных», постоянное цитирование в пьесе «Последние дни»). Впрочем, об этом мы еще будем говорить специально. Пока же попытаемся использовать парадоксальное высказывание булгаковского героя «прагматически»: оттолкнувшись от него, определить— хотя бы примерно – прицел настоящей работы. Он прежде всего в том, чтобы назвать то особенное, что изначально живет в пушкинском тексте, но перестает восприниматься в процессе многолетнего привыкания. Ради высвобождения этого особенного нужно заново войти в стихотворение, избавив его, насколько это возможно, от затемняющего и одновременно смазывающего смысл «хрестоматийного глянца».
И, наконец, еще одно предваряющее анализ замечание. Необходимо сколько-нибудь точно обозначить жанровую форму «Зимнего вечера». Задача не вполне простая, если помнить, что стихотворение входит в ту сферу новой лирики, где представление о «правильной» системе жанров во многом уже утрачено. Исходя из этой общей посылки, естественней всего определить интересующее нас произведение как лирическую зарисовку, организованную единым центром – характером и объемом восприятия лирического «я». Не «лирического героя» – в традиционном смысле, по типу «эпикурейца» Батюшкова, «гусара» Дениса Давыдова или «студента» Языкова. В «Зимнем вечере» налицо ситуация, допускающая соотнесенность субъекта речи с биографическим обликом поэта. (Заметим кстати, Пушкину было известно, что об его новой ссылке наслышаны в Петербурге)[75].
Отказавшись от экзотических масок, свойственных поэтической юности, автор в «Зимнем вечере» прибегает лишь к легкому гриму, столь естественному, что он, насколько мне известно, до сих пор остается незамеченным пушкиноведами. О сущности и художественном значении этого грима речь пойдет несколько позже, тем более что в первых строках стихотворения он в принципе неощутим: лицо лирического субъекта заслонено здесь картиной бушующей стихии.
Как убедительно показывает Ю. Н. Чумаков, структуру стихотворения создает совмещение двух пространственных образов. Это пространство внешнее – безграничное и угрожающее (буря за окном) и малое, спасительное («ветхая лачужка»). Но, как сказано в той же работе, оба мотива «взаимно проникают друг в друга».[76] Описание «лачужки» лишь концентрирует внутреннее пространство, не исчерпывая его. Сфера внутреннего в стихотворении вообще может быть понята как та субстанция субъективного, которая пронизывает и внешние, внеличностные картины. В контексте этой субъективности даже образ бури – при всей ее бескрайности – обретает своего рода локальность.
Повторяю, в первых строках стихотворения эта локальность еще почти не явлена. Представлен лишь общий план совершающегося:
Буря мглою небо кроет,Вихри снежные крутя…
Общий – во всех смыслах этого слова. Картина не имеет признаков личностного восприятия; фиксируется лишь то, что доступно любому взгляду и, таким образом, максимально приближено к объективности.
Сдвиг, хотя и едва уловимый, происходит уже на переходе к следующим строкам. Вереница звуков, порождаемых бурей, лишена столь четкой одноплановости. Не случайно звуковые реалии вводятся (в трех случаях – из возможных четырех) через сравнительное «как»:
То, как зверь, она завоет,То заплачет, как дитя,То по кровле обветшалойВдруг соломой зашумит,То, как путник запоздалый,К нам в окошко застучит.
Описание имеет оттенок некой «кажимости». Субъективное начало участвует в нем не в меньшей степени, чем лежащая в его основе объективность. Отсюда – возможность вариаций восприятия. Как для тех, кто находится внутри произведения – слушает бурю, затаясь в лачужке, так и для тех, кто судит о произведении извне. Отсюда же – и литературоведческое «разноречие».
Так, в работе М. Новиковой «миражность» описания трактуется как прямое проявление фантастически бесовского начала. «В этом мире, – пишет она, – буря правит всем и оборачивается всем». И далее: «А "предметная среда" ("зверь", "дитя", "солома") – сплошное оборотничество, заколдованная неосязаемость[77]».