Напряжение - Андрей Островский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну и пусть. Мне, конечно, будет очень обидно, но я решила все же послать тебе это письмо. Будь что будет.
Я столько пережила за последнее время! Наверно, никто столько не пережил, как я. Мне кажется, что я заметно повзрослела и теперь уже не такая дура набитая, как раньше. У меня даже морщинки появились, только седых волос нет.
Не сердись, Зоенька, но я не буду подробно описывать, что случилось, — не могу вспоминать, страшно. Скажу только: на следующий день после того, как я отправила тебе последнее письмо, или через день, не помню, нас всех арестовали милиционеры. Не знаю, как тебе сказать, но я даже рада была, потому что кончились наконец мои мучения. А потом, когда нас привели в милицию и посадили в камеру с железной дверью, я вдруг как будто проснулась.
Чего я только не передумала за эти дни! Вспоминала мамочку, тебя. Как хорошо было тогда! Ходили в школу, только и забот было — не получить «неуд». Помнишь, мы с тобой вдвоем укатили в Детское Село? А как потом, вечером, попало нам обеим! Я чувствовала себя тогда разнесчастной, а сейчас мне кажется, что это был самый замечательный день в моей жизни.
Галку я ненавижу окончательно. И всех других. Только Козыря мне немножечко жалко. По-моему, он очень хороший, но несчастный. Его Семен Кондратьевич бьет. Я сама видела, как он его ударил несколько раз по лицу за то, что Козырь чего-то не сделал. Я тогда закричала и схватила за руку Семена Кондратьевича, а он и меня отбросил в сторону.
Потом я Козыря спросила, почему он ничего не делает, когда его бьют, я бы обязательно сдачи дала, хоть и девчонка. Знаешь, что он мне ответил? «Все равно я у него в руках, дерись не дерись — ничем делу не поможешь». Чудак, правда?
Ну а в общем я больше всего злилась на себя. Вот, думаю, посадят меня в тюрьму, так мне и надо, так и надо!! Не послушалась тебя, твоих папу и маму, Полину Никифоровну. Как могла я ей грубости говорить?! Она ведь хотела мне только добра.
Вызвал меня к себе начальник. Если бы ты знала, какой это человек, Зойка! Никогда не думала, что милиционеры такие бывают. И кто бы мог предполагать, что он станет моим отцом или дядей. Высокий такой, виски чуть поседевшие (ему уже лет 35), и всегда веселый. Как скажет: «Ну, барышня-сударышня, а с чем сегодня будем пить чай? С пряниками медовыми, галетами сушеными или с сахаром вприглядку, чтоб не тяжело было плясать вприсядку?» Да еще и физиономию такую состроит, что нельзя не засмеяться.
Кабинет у него небольшой, но очень уютный. Посадит он меня к себе за стол, сам чай наливает, рассказывает всякие истории и меня про все спрашивает. Кто у меня мама, где она, есть ли подруги и знакомые? Я сначала только молчала: Галка мне твердила, чтобы я ни слова о них… Да и сама знаю: своих продашь — потом жизни не будет.
Молчала, молчала, а потом стала все рассказывать. Я ведь не особенная трусиха. А Галку слушать больше не хотела: из-за того, что ее слушала, в беду и попала. Назло, думаю, про все скажу.
Так прошло семнадцать дней. А на восемнадцатый дядя Паша — так все зовут начальника — вызвал меня и говорит: «Сейчас поедешь ко мне домой погостить. Возражений нет?»
И, как в сказке, очутилась у него дома. Он жене, тете Симе, наверно, позвонил (сам он меня не провожал), потому что она меня приняла как хорошую знакомую. И в тот же день мы (тетя Сима, ее два сына и я) уехали в Шапки. Здесь я уже живу порядочно и по-настоящему отдыхаю. Стараюсь ни о чем не думать.
Если получу от тебя письмо, Зоенька, то буду так рада! Поцелуй за меня папу, маму, Ниночку и Василька. Тебя я тоже крепко целую.
Марина.
Зоя Бакеева — Марине Гречановой
Оренбург, 3 августа 1933 года
Ты знаешь, Маринка, твое письмо обрушилось на нас как гром с ясного неба. Я не верила, что это твое письмо. А когда прочитала его, хоть «ура» кричи! Как замечательно, что все обошлось!
Представляешь, получила от тебя то ужасное послание. Растерялась, не знаю, что делать, как тебе помочь. Выручил нас папа. Он тут же написал в Ленинград, в милицию, письмо (давно надо было, как мы не додумались до этого с самого начала!!) и просил, чтобы приняли самые срочные меры и спасли тебя. Как мы ждали ответа! И вдруг приходит бумажка, самая настоящая канцелярская отписка: ты арестована, и скоро будет суд.
Что у нас творилось, представить не можешь. Мы все молчали, как будто кто-то умер. Папа с мамой поругались. Второй раз из-за тебя, дуреха! Папа хотел срочно ехать в Ленинград, но его не отпустили.
И вдруг твое письмо. Знаешь, сколько радости оно нам принесло?! Папа сказал, что, может быть, это его заявление помогло. Он такой у меня смешной! Твой начальник и, как ты пишешь, твой отец или дядя, наверно, действительно замечательный человек. Как бы я хотела его увидеть!
Свои сомнения и угрызения совести оставь, пожалуйста. Я никогда о тебе плохо не подумаю, что бы ни случилось. Разве стали бы мы все о тебе беспокоиться, если бы знали, что ты скверная? Конечно, нет.
Ну, об этом довольно. Я сейчас бездельничаю, как и ты. У нас очень жарко, бывают дни, когда градусник показывает 33 градуса в тени. И ветры дуют. Они отравляют мое существование. Но уже появляются арбузы. Папа купил вчера один.
Вот и все наши оренбургские новости. Буду тебе писать обо всем, что окажется интересным.. И от тебя жду письма.
Твоя Зоя.
Игорь Константинович Рудников — Павлу Евгеньевичу Быкову
Горький, 25 августа 1933 года
Друг мой дорогой! Сегодня прибыл в Горький и сразу — на почту. Спасибо тебе за письмо, которое, как ты знаешь, ждал я с большим нетерпением. Оно любопытно со всех точек зрения. Но об этом после.
Ты бы знал, Паша, какое блаженство я испытывал на пароходе. Как восхвалял себя в душе за мудрое решение проехать по Волге от Астрахани до Горького! Человек, в сущности, неприхотлив, журналист — втройне. Но даже я после всей этой тряски, лязганья зубами от холода, зуда от грязи и гнуса, вынужденной бессонницы, после того как кожаный мешок с моими бренными костями наконец забросили (именно забросили) в Астрахань, я вдруг, очутившись в каюте, оценил мир с позиций эпикурейца. Хотелось выкрикивать лозунги: «Да здравствует простыня! Честь и слава изобретателю пружинного матраца!»
Шутки шутками, но глубинные районы, километров 500—600 от Петропавловска, только пробуждаются. Ближе к центру чувствуется бодрость, а дальше — лишь пробуждение, иначе трудно это назвать. Но в подобном выходе из летаргии, пусть даже начальном, угла заброшенного, нищего, холодного, голодного и в целом-то дикого есть такое величие, такая необузданная сила, страсть, что хочется, до боли хочется, забыв и о мыле, и о зубной щетке, и о простынях, самому окунуться с головой в этот водоворот новой жизни. Это не слова, Паша. Узнав людей совершенно неграмотных, маявшихся на земле с рожденья, подобно их отцам, дедам и прадедам, невозможно быть безучастным к их судьбе! Ведь свершилось наконец то, о чем они мечтали веками в своих продымленных ярангах.
Я видел здесь шамана, грязного бесноватого старика с бубном и прочими «священными» атрибутами, точно такого, какого мы знаем из книг. Он здесь еще сила изрядная.
Я был на открытии первой школы для корякских малышей, еще очень скромной по размерам, бедной, но — школы. Тебе, привыкшему каждый день проходить мимо полудесятка каменных особняков, где шумят ребятишки, трудно понять, что значит первая национальная школа в этом крае.
А первый трактор в этакой глухомани?! Он вызвал непередаваемый восторг, неподдельную симпатию и наивную любознательность. Не удивляйся, но пришлось даже поставить охрану, иначе от него через полчаса не осталось бы и колес. Секретарь крайкома мне объяснил, что местные жители хотели докопаться до духа, который сидит в железном чудище, не похожем ни на оленя, ни на медведя, пыхтит и заставляет его двигаться, Я уверен: ни один шаман не пользовался таким успехом, какой выпал на долю тракториста и его маленького СТЗ.
Ты, наверно, читал в нашей газете мой очерк о корякском колхозе, пока единственном в округе? Все, о чем я там пишу, происходило на моих глазах. Не знаю, удалось ли донести до «центральных людей» аромат тайги с ее величавыми даурскими лиственницами и аянскими елями, ни днем, ни ночью не прекращающийся звон проклятой мошкары, от которой пухнут лицо и руки, бича всех живых существ, а главное — учащенный пульс жизни этой колоссальнейшей горбухи земли, еще неведомой нам почти так же, как Атласову или Крашенинникову.
Глупцы те, которые думают, что здесь тишь да гладь. Как мне не советовали сюда ехать! Рано, дескать, погоди, лет через пяток — пожалуй, а сейчас — весь упор на коллективизацию центральных областей. И я, разумеется, настроился увидеть зимнюю спячку. Нет, брат, волна идет быстрее нас. И здесь, как в центре, ведется лютая война с кулаком. Тот, о котором я писал в очерке, действительно страшен необычайно хладнокровной расчетливостью, изворотливостью, глубоко пущенными корнями. Я взял только одного, но их хватает. Представляешь, какие нечеловеческие усилия прилагает горстка коммунистов из 20—25 человек, чтобы воевать с ними и с шаманами, с дикарскими обычаями, неграмотностью, бедностью. И этот Петр Нестеров, сколотивший колхоз, заставивший в него поверить, отстоять от нападок кулачья, на мой взгляд, более чем герой.