Напряжение - Андрей Островский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запутать неискушенного человека, а ребенка тем паче, ничего не стоит. Некоторая сумма денег взаймы раз, другой — и он в сетях. Плата за долг — помещение и требование молчать. Джентльменский, так сказать, договор. Но этого мало. Чтобы девочка окончательно стала «своей», ее берут в «дело». И — все. Любой будет бояться ответа за совершенное, а следовательно — не продаст.
Все это обычное, прием затасканный. И результат тоже.
Ты спросишь, что же я нашел в ней особенного? Внутреннюю чистоту. Дети портятся быстро, как битые яблоки. Достаточно ребенку вкусить вольготной жизни, увидеть блеск богатства, хоть краденого, попробовать преступной романтики (есть и такая, дорогой мой!) и сообразить, что все сошло безнаказанно, — и он уже с гнильцой. Восстановить здоровое, хорошее начало трудно. На это уйдут годы, даже если порчинка, скажем, с игольное ушко.
В Марине не увидел я червоточины.
Через день или два после ареста группы приходит в управление угрюмого вида старик и просит меня сходить к нему домой: жена, мол, его, разбитая параличом, хочет сказать мне что-то важное.
Оказывается — соседи Гречановой (фамилия нашей форточницы) по квартире. Познакомился со старухой. Бойкая на язык, она стала мне рассказывать о Марининой семье, которую знала лет десять, а то и больше.
Часа три толковали мы с Полиной Никифоровной. Под конец старуха, бодро державшаяся все время, заплакала, запричитала и принялась умолять меня как-нибудь помочь Марине. Едва успокоил ее, но обещать ничего не мог.
А еще дней через десять пришло письмо из Оренбурга. Некто Бакеев, отец Марининой подруги, писал начальнику управления, что девочка-сирота попала, по-видимому, в воровскую шайку, что она пишет отчаянные письма, но не знает, как выбраться из этой компании. Бакеев сообщил нам адрес и просил немедленно принять меры (он не знал, что шайка уже арестована). А для доказательства вложил в конверт письма Марины.
Когда я читал письмо Бакеева, мне хотелось пожать ему руку, крепко, по-мужски. Он написал коротко, просто, в то же время требовательно: он спасал человека.
Но что было делать? Бакееву я ответил: девочка арестована и ждет суда. Это была правда, и ничего другого я ему не мог сообщить. Сам же я был занят раздумьями.
Следствие велось, были написаны протоколы, акты и показания арестованных. И все эти бумаги говорили о полной виновности Марины: была в шайке, участвовала в кражах, задержана на месте преступления. О каком бы то ни было освобождении не могло быть и речи.
Но все это формально. Я стал думать. Хорошо, ее пошлют в колонию. Что из этого получится? Будет ли это лучшим исходом? Ведь колония — наказание. А наказывать надо виновного. Формально Марина виновна, фактически — нет, в этом я был убежден. Особенно после того, как прочитал ее письмо — чистое, наивное. Если же ты накажешь ребенка зря, получится обратный результат — он может стать преступником.
С другой стороны, если ее освободить, куда она денется? Опять на улицу?
Эх, Игорь! Надо было рисковать. Вспомнил я, как мы с тобой шли переодетые в шинели с погонами по улицам Ямбурга и козыряли офицерью. Сколько лет прошло — четырнадцать? Пятнадцать? Тогда мы тоже рисковали ради человека. Но тогда была война, тогда многие так поступали. А сейчас на риск почти никто не идет, хотя речь и не о том, останешься ты в живых или нет. Не рискуют потому, что так спокойнее, проще и наверняка обойдешься без служебных неприятностей. Ну а я решился.
Отпустил я Марину, Константиныч. Сам, без разрешения начальника, потому что он никогда бы на это не пошел. Я был обязан это сделать, иначе совершил бы преступление, как это ни звучит парадоксально.
Позвонил домой Симе и сказал, что сейчас привезут дочку моего знакомого, который недавно умер, и что она у нас некоторое время должна пожить. Не знал я, как отнесется Сима к моим словам. Не хотелось лишних разговоров, вопросов, но она ничего не спросила. Только напомнила, что едет сегодня с детьми на дачу.
Как Серафима встретила девочку, не знаю, только уехали они все вечером в Шапки, а я остался в городе расхлебывать щи, которые заварил.
Вскоре следствие закончилось. Я пришел к Чуракову, моему начальнику, чтобы доложить о результатах. По-моему, я тебе рассказывал о Чуракове. Это на редкость тяжелый, упрямый, сухой и самодовольный человек, Давным-давно забывший, как выглядит живой преступник. Работать с ним трудно. И у нас довольно часто происходят столкновения из-за его формализма, а порою и самодурства.
Как я и предполагал, мое самочинное освобождение Марины вызвало у Чуракова припадок бешенства. Я пытался показать ему протокол беседы с соседкой, письмо Марины, наконец, высказать свои соображения. Но он ничего не слышал и не видел. Он лишь кричал, что лишит меня партийного билета и вообще покажет мне «кузькину мать».
Короче говоря, этот случай, видимо, окончательно вывел его из себя, и он решил поставить вопрос о моем «поведении» на партийном бюро, которое состоялось через несколько дней.
Чураков пришел на бюро в крагах, разодетый, надушенный. Докладывал он не спеша, с достоинством. Собрал воедино все, что у него накопилось за несколько лет нашей совместной работы, и потребовал, чтобы бюро приняло «срочные» меры.
Волей-неволей мне пришлось высказать кое-какие соображения относительно нашего различного подхода к делу и доказать, что во многом я был прав. Кроме того, я сказал, что действия мои вызываются полным нежеланием Чуракова выслушать меня, да и не только меня: он вообще никого не слушает.
Так или иначе, бюро решило поставить мне на вид за нарушение дисциплины. О случае же с Мариной пришли к выводу: мое стремление освободить ее было правильным, действовал же я не так, как нужно. Бюро рекомендовало Чуракову прислушиваться к мнению товарищей.
Сам понимаешь, все эти разговоры малоприятны. Да и устал я, сердце что-то пошаливать начало. В тот же вечер, после бюро, отправился я на вокзал. Хотелось поскорее увидеть все мое семейство.
В Шапки я приехал поздно. Прошел мимо дома, заглянул в окно. Ребятишки спали. Сима что-то читала, а Маринка в Симином платье сидела рядом и тоже читала. Эта мирная картинка окончательно вернула мне душевное спокойствие.
После чая пошли мы с Симой побродить. Ночь была дивная. Воздух застыл над деревней, кругом тишина. Брели мы по дороге, зашли в лес… Сима мне о ребятах рассказывает, о хозяйстве, а о Марине — ни слова. «Как девчушка? Не надоела тебе?» — спрашиваю. «С чего, — говорит, — ты взял? Хорошая девочка, ласковая, только, видимо, упрямка порядочная. Втемяшится что-нибудь в голову — ничем не выбьешь». — «Это ничего, — отвечаю, — не страшно». — «А ты чего-нибудь страшного ждал?»
Заподозрил я, что неспроста задает она мне этот вопрос. «Нет», — отвечаю, а сам жду, не скажет ли она мне еще чего-нибудь. А она вдруг спрашивает: «Почему же ты всего про нее не сказал?» — «Случилось что-нибудь?» — выпалил я. Сима смеется: «Эх вы, мужчины, думаете, только вы хитрить умеете, а мы так уж ничего и не понимаем? Когда ты ее прислал, я сразу поняла, откуда она явилась». — «Как?» — спрашиваю. «Да очень просто: в вашем ДПЗ, наверно, не одеколоном прыскают, а?»
Я засмеялся: запах хлорной извести действительно должен был выдать с головой. Об этом я как-то не подумал. «Но, — говорю, — ты, надеюсь, ей виду не подала, что знаешь что-нибудь?» Сима меня легонько стукнула по затылку: «Разве я тебя когда-нибудь подводила? Что мне за дело, кем она была. Ты ведь плохого человека не пошлешь к себе в дом?»
Утром я уехал, когда все спали. Сейчас они живут там же и, думаю, останутся на даче до осени. Что будет потом, посмотрим.
Вот какие дела. Забыл поблагодарить тебя за посылку. Хариусы дошли прекрасно: рыба, надо сказать, чудесная. Сережку вообще не оторвать было от стола, когда мы лакомились твоим камчатским подарком.
Пишу тебе на Горький, как ты просил. Жму крепко руку, не забывай.
Твой Павел.
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Пос. Шапки, Ленинградской обл. 12 июля 1933 года
Прошло уже, наверно, месяца четыре с тех пор, как я получила твое письмо, Зоя. Я тебе ответила тогда на него. Но твоих писем больше у меня нет. Получила ли ты мое? И как к нему отнеслась? Мне так важно тогда было знать твое отношение ко всему, о чем я писала. И сейчас очень важно. Но твоих писем я и не могла получить, даже если ты их и посылала. Ты ведь, конечно, ничего не знаешь, что со мной случилось. А мне и вспоминать тяжело. А может, ты каким-нибудь образом узнала и теперь побоишься со мной разговаривать?
Меня все это сильно мучает, и я все думала: написать тебе или не стоит? Брала бумагу, чернила, садилась за стол, а потом раздумывала. Откуда я знаю: вдруг ты и письма читать не станешь.
Ну и пусть. Мне, конечно, будет очень обидно, но я решила все же послать тебе это письмо. Будь что будет.